Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марика, как всегда, не обратила внимания. Вскочила на ноги — встрёпанная, обеспокоенная, хоть сейчас в театр и изображать мальчишку-школьника:
— Так его ведь найдут! Она же сама говорила, что там лучшее место?
— Она перепутала.
Если бы сейчас в кабинет Шандора ворвалась торжествующая стража, оба сказали бы, что речь идёт об изображении святого, которое Катрин просила спрятать.
— Всё потому, — сказала Марика, на миг зажмурившись и ничем больше не показав, что именно она об этом думает, — что кое-кто кое-кого слишком любил. Ты сам говорил, он почти не разговаривает.
— Так потому и не разговаривает, что не с кем.
— А ты у нас теперь самый прекрасный собеседник?
— Ну, придётся им стать.
— Стану советником врага, лжецом, предателем и лучшим собеседником?
— Да, вроде этого. И лучшим названым отцом до первой правды.
Марика только-только удивилась, как легко удалось его задеть, как он добавил:
— А ещё я умею складывать хлопушки.
Самое худшее, что со мной случилось, когда семьи не стало, — это родственники. Пока отец был жив, они с нами не общались — весь тётушкин клан выразил презрение и удалился в родовые имения, шурша юбками. Иногда мне казалось — у мужчин там тоже юбки, и не в хорошем смысле. Отец говорил «курицы», и это была одна из немногих вещей, в которых я с ним в принципе была согласна. Арчибальд ничего не говорил. Мама молчала, но я помнила скандал на годовщине их с отцом свадьбы.
— Милая моя, — говорила тётушка уже после того, как отгремела открытая часть и все ушли в зал поменьше, — о, милая моя сестра, послушайте, но почему же ваша дочь так молчалива?
Я была молчалива, потому что снова подслушала, как мама ссорится с отцом, потому что в подвале кто-то всхлипывал и потому что никак не могла понять, что мне кажется, а что — правда. Под моей спальней точно не было подвала. Тётушка пахла перезрелыми духами и чуть что принималась меня целовать, тряся щеками:
— Ну до чего она у вас красивая, вся в маму, да, Катиш?
Ирвину было проще: он спрятался за отцовскую спину, и никто его оттуда не мог вытащить. Когда его целовали, он корчил рожи, и тётушка делала грозное лицо и думала, что это очень смешно. Ирвин не смеялся, я старалась не закатить глаза, мать говорила:
— Ах, он не привык. Ирвин, пожалуйста, иди к отцу сейчас же.
А его и просить не надо было. Мне везло меньше.
— А что же наша девочка грустит? Яна, красавица, что же приключилось? Подумать только, кажется, вчера девочка девочкой… А как вытянулась, как вытянулась, боже! Ну ничего, это модный типаж, канон меняется. Яна, золотко, слышишь? Всё это даже хорошо, что ты высокая.
От тётиных духов меня тошнило. Я вспоминала сливовый кисель, который тётя в детстве попыталась заставить меня съесть и вазочку с которым я швырнула в стену. Тётя пожаловалась маме, но та сказала: «Что ж, такой характер», а отец потом пробормотал: «Такую бурду я бы сам не стал». Теперь сливами, кажется, пропитались мои манжеты, тётушкин лиф, бусы, рукава, и мои волосы вобрали запах тоже. Пол закачался, я старалась стоять прямо и не могла сделать даже шага назад, а тётушка всё причитала:
— Ты же не моришь себя голодом, правда, дитя? Катиш, скажи, она себя не ограничивает? Яночка, милая, съешь для меня хоть бутербродик?
Слюна во рту стала горькой. Пол качался.
— Вот смотри, какой славный, с олениной, ваш отец любит поохотиться, а ты люби поесть!
Отец, может, меня и спас бы, но был на другом конце зала и не услышал, а принцессе не полагается орать. Я сжала зубы. Нужно было сообразить что-нибудь вежливое вроде «я вынуждена ненадолго вас оставить», но для этого стоило открыть рот, а я не могла.
— Не ешь ничего, вот и бледная, Катиш, скажи?
В невидимом подвале кто-то взвыл и прокусил себе запястье или что-то в этом роде. Оленина пахнула сперва солёным, потом тухлым, комната закружилась каруселью, и я всё-таки упала там же, где стояла. Потом, оставшись со мной один на один, мама шипела, встряхивая меня за воротник:
— Опять не ела, да? Опять не ела?
Воротник рвался и трещал — старое кружево. Я говорила:
— Мама, жалко.
— А себя тебе не жалко?
Она отряхивала пудру с моих щёк аккуратными быстрыми движениями, будто боялась, что я снова упаду.
— Ты обещала, что будешь есть, если никто не будет к тебе приставать? Ты обещала? Думаешь, я не вижу, как ты режешь один салатный лист, а потом «я наелась»? Где ты наедаешься?
Ирвин прибежал позже всех, принёс конфет в провощённом кульке и молча протянул мне. Меня смущало, что он почти не разговаривает, поэтому я не взяла сразу, а спросила:
— Это что?
Он попытался сунуть кулёк мне под одеяло. Я схватила его руку и повторила:
— Нет, Ирвин, что это? Скажи, что за конфеты?
Он засопел, выдернул руку, съел одну штуку сам и сказал:
— Чернослив.
Обычно от него и этого нельзя было добиться.
— Ну ты же хорошо говоришь. — Почему-то мне захотелось плакать, может быть, из-за обморока. — Почему ты не можешь так всегда? Ты сказал: чернослив. Почему ты не говоришь: Яна, привет?
— Не привет, — он уставился в пол, пихнул кулёк мне в живот. — Не люблю. Ты плохая, не люблю.
— Тогда зачем принёс конфет? — Я потянулась было погладить его по голове, но он убежал. Всегда убегал. Сейчас я думаю, что ему все эти мои попытки пообщаться были как мне тётушкины расспросы, но тогда я ничего такого не понимала.
Потом отец и мама снова ссорились:
— Что мне, отказывать им от дома? Думаешь, я рада? Думаешь, просто так она не упала бы?
— Я ничего не думаю. Яна пообщалась с этой клушей и свалилась, вот это я вижу. Лезете ей в тарелку всей толпой, вот она и… А у меня на охоте хлеб за милую душу.
— Да что ты говоришь, хлеб она ела! А потом два пальца в рот?
— Это с тобой она два пальца в рот. Я по-хорошему говорил: отстаньте от ребёнка, но нет, она же добра хочет. Дожелалась!
— Что нам теперь, со всеми перессориться?
— Да хоть бы и со всеми. Человек есть не может, а они…
Потом отец что-то такое им сказал, отчего мамины родственники бывать у нас перестали, а мама перестала говорить с отцом и две недели обращалась только к Ирвину. Это было удобно, он молчал, поэтому все мамины «Ирвин, скажи отцу» были отлично слышны. А потом отец умер, мама ушла и тётушка вернулась, тут как тут, и принялась сочувствовать изо всех сил. За первым же завтраком я долго, старательно резала на кусочки персик: всё мельче и мельче.
Ирвин проснулся, обозрел окрестности и объявил:
— Я маленький барсук в норе.
Покосился на Марику, которая собиралась сдёрнуть с него одеяло, и добавил:
— А ты большой барсук. А Шандор мама-барсук.
— Доброе утро.
По Марике сегодня было не понять: злится она, злится на Ирвина или просто хочет спать. На всякий случай, одеваясь, Ирвин закричал:
— Папа-барсук, а где мама-барсук?
— О боже мой.
Марика помогла ему натянуть рубашку, прошлась расчёской по волосам, сдула со лба собственные и сказала:
— А мама-барсук у нас нынче во дворце. Ирвин, дело на миллион.
— Какое дело?
— Сейчас ко мне придёт подруга, — Марика оглянулась на дверь, — или несколько. Да ты их помнишь, мы знакомились в лесу. Мы посидим, и ты не будешь нам мешать, а мы за это угостим тебя мороженым.
— Как будто просто так не угостите.
— Эх ты! Ладно, идёт, ты с нами посидишь, но будешь молчать и потом ничего не скажешь Шандору.
Ирвин почувствовал возможность.
— Не скажу. А ты за это весь день