Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот что я сделала, вся дрожа от страха, а ничего больше и не потребовалось. Конечно, после того как медицинская карта оказалась на месте, они могли — теоретически — выдумывать новые сомнения. Но и у них тоже больше не было на это сил.
Когда сомнений больше не осталось, родители принялись обвинять друг друга в том, что они называли «наша трагедия» — «твой двоюродный брат», «твой отказ продать это проклятое место и вытащить девочек отсюда», «твоя слепота», «сколько раз я умолял тебя продать!». И так до тех пор, пока мама в очередной раз не сбежала в укрытие своей болезни.
Похоже, что соприкосновение с правдой и толкнуло ее к дигоксину. Впрочем, мне всё равно. Через столько лет притворной ипохондрии она, по крайней мере, умерла от настоящей болезни сердца.
Важно то, что Элишева не могла не чувствовать родительское недоверие, хоть они ей его явно и не выражали. Важно и то, что она с самого начала получила мое безоговорочное доверие. Я сразу во все поверила, и потому мне пришлось верить ей и дальше: в ее рассказы о голубых людях и о днях, когда особенно опасно выходить из дому.
Ее несчастные глаза сопровождали меня в поисках доверия, и я не могла предать доверие, о котором она умоляла. Другого объяснения тому, что со мной произошло, у меня нет, а произошло то, что я постепенно стала видеть действительность ее глазами. И даже, когда сидела в классе, вдалеке от нее, мой взгляд обнаруживал «тех, что внизу» и отделял их от всех остальных: толстозадый парень, который сотрясает ногой стол и не может перестать; девушка, у которой кожа лица натянута к ушам невидимыми винтами. Как они решаются выходить из дому в такой ясный день и сидеть среди нас?
Ну вот, опять кружу на одном месте, усаживаю себя в классе с чужими, обвиняю себя в ерунде, лишь бы время тянуть и не признаваться в самом постыдном. А самое постыдное, самое позорное, что, впитывая каплю за каплей, веру сестры, я и сама начала видеть ее такой, какой она видела себя, и всё чаще считала ее не такой, как я, будто она принадлежала к другой расе от рождения. Она говорила, что она уродина, я смотрела и видела уродство. Она была уверена, что такой как она нельзя показываться на улице, и я боялась, что мне придется идти рядом с ней на глазах у прохожих, которые будут нас сравнивать.
После бессонных ночей я начинала чувствовать, что я из голубого и из тех, что вверху. В своих глазах я стала другой, и мне, естественно, была уготована другая судьба, отличная от судьбы «сестры поневоле». Факт, что я от рождения была более сообразительной и решительной. Факт, что смогла сказать: «Я не буду фотографироваться».
Я не все время думала так. Бывали времена нежного сострадания и ужасной, мучительной жалости. А иногда мне даже удавалось воскресить в памяти свою руку в руке старшей сестры, которая сама хотела меня выкупать. Но таких моментов становилось всё меньше, а жалость к себе — что я вынуждена жить с такой, как она — всё сильнее заполняла пространство, освобожденное от жалости к другим. Меня тошнило от ее цветастых шлепанцев, от жеста, которым она стряхивала с одежды крошки, от того, что она подходит ко мне в кухне слишком близко. Я ненавидела электрический свет в квартире, дурацкие звуки телевизора, мольбы, преследующие меня, когда я собиралась отлучиться. Моя жестокость дошла до того, что я отказывалась даже сказать ей, когда вернусь.
Однажды я надолго задержалась. Нет, не задержалась, а нарочно вернулась на несколько часов позже.
Не помню, сколько водки я выпила, чтобы решиться на такое, но, когда уже в квартире я на четвереньках ползла в ванную, Элишева тенью брела за мной с влажной салфеткой и стаканом воды в руке. Я сказала ей, что подхватила вирус, «ничего страшного, это только вирус», и она, конечно, поверила: в нашем сумасшедшем доме вера была делом взаимным.
В погожие, ясные дни, когда все сверкает, как под стеклом, я представляла себе, что не вернусь в усыпанный крошками полумрак; что я скроюсь, убегу в Италию, наору на отца, посажу сестру в самолет и отправлю к нему, как посылку. Но пока я не сломалась через десять месяцев (десять — это много или мало?) я всё возвращалась и возвращалась, потому что не могла иначе. Сегодня я говорю, что у сестры нет генов самоубийцы, и всё ее безумство было направлено на выживание, но тогда — что я знала?
Глава 10
Когда я сообщила мужу, что собираюсь поехать к сестре, он поспешил меня обнять, подтвердил, что я достойна, и решение мое тоже достойно похвалы и, расчесывая пальцами мои волосы, пообещал сопровождать меня в поездке. Всё, что я успела рассказать о нас двоих и о наших отношениях, позволяет мне выступить здесь в роли Алисы и рассказать об этом событии, пользуясь ее стилем. Не исключено, что кто-нибудь поверит. Людям нравятся сладкие сказки. Но на самом деле всё не совсем так, и муж отреагировал несколько иным образом, в котором я тоже нахожу сладость.
Мы лежали в постели, я заявила «Я к ней еду», и Одед, положив руку мне на бедро и не открывая глаз, изрек, по-царски употребив множественное число: «Сейчас мы спим, не разговариваем». Он умел выражаться изящно даже сквозь сон, я улыбнулась в темноту спальни и вспомнила, какое выпало мне счастье лежать в своем красивом доме рядом со своим спокойным принцем. Я поцеловала его в теплое плечо и до утра больше не беспокоила.
Одед был занят тогда написанием сложной апелляции (Менахем начал сокращать часы своей работы в конторе) и утром попросил меня подождать с разговором о поездке хотя бы до четверга.
«Если ты считаешь, что созрела для поездки, то понятно и само собой разумеется, что ты должна это сделать, но после всех лет, что вы не встречались, это решение может подождать еще три-четыре дня». И я ждала — не до четверга, когда он вернулся поздно ночью совершенно обессиленный, и не до пятницы, когда у нас гостили друзья, а до субботнего послеобеденного рая, когда гости уехали. Мне нетрудно было подождать. Преисполненная решимости ехать я, подобно