Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни притонов, ни лиловых с манто вокруг мы не видели. Мы шлик океану, к рыбачьим причалам есть лобстера.
На причалах возле знаменитого ресторана «Алиото» в огромныхчанах варят крабов, креветок, и тут же развеселая толпа их поедает. Многоязыкаятолпа, в которой то и дело почти так же часто, как delicious, слышалось«вкусно».
Все в толпе оборачивались на наших красавиц, на Маршу и еемаму, тоненькую смуглую Эсси с серебряными искрами в кудрявой голове. Ликчудесной Эсси сиял красотой и добротой.
Давно я уже заметил, что у всех негритянских женщин лицаотличаются добротой. Мужчины-негры бывают разные, как и подобает мужчинам, идобрые, и злые, и приветливые, и резкие. Женщины же все, и наша Эсси неисключение, выражают добро и привет, как, собственно говоря, и подобаетженщинам.
Мне всегда нравились черные люди, но в Африке я еще не был идо приезда в Америку не предполагал, как много среди них настоящих красавцев икрасавиц. Наша Эсси даже в этой среде была ультра!
– Эх, красивая женщина! – говорила по ее адресудовольно бесцеремонная толпа на рыбацких причалах.
– Не только она! Не только мамми! – кричала,подпрыгивая, маленькая Марша. – Я тоже бьюти, хотя и кьюти!
Лобстера ели не в таком шикарном, как «Алиото», но вчистеньком ресторанчике, за окнами которого качались мачты сейнеров и ботов,точно таких, на каких бесчинствовали устричные пираты Джека Лондона. Официант–итальянец то и дело произносил «спасибо», «добро пожаловать», «кушать подано».
– Нет, сэр, я не говорю по-русски, но все-таки надознать несколько слов, если живешь в Сан-Франциско.
Вышли уже в сумерках. Над горизонтом висела огненная полосказнаменитого моста Голден Гейт Бридж. Ветер дул все сильнее. Марша и Эсси, обесовершенно одинаково, повизгивали от холода. Толлер, плечистый,волосато-бородатый мат-лингвист из Беркли, поехал на трамвайчике за своеймашиной, которую оставил в паркинге отеля «Хайат». Остальные решили куда-нибудьзайти, чтобы не дрожать на ветру, открыли первую попавшуюся дверь и услышали«Катюшу»:
Расцветали яблони и груши, Поплыли туманы над рекой…
В безымянном кофе-шоп возле стойки бара сидел на табуреткездоровенный мужлан почему-то в коротких кожаных шортах, тирольской шляпе и саккордеоном. Конечно, расцветали у него не яблони, а яблоки, но ведь и дома унас где-нибудь на платформе Удельная в праздники именно яблоки цветут, а неяблони.
– Браво! – засмеялась черная русистка. –Браво! Браво! Браво! Русский артист!
– Для пани, – широко осклабился «артист», получшеукрепил свои малосвежие ноздреватые ляжки и заиграл «Лили Марлен».
Так он и пел все время, пока не приехал Толлер, песни по обестороны фронта, то «Землянку», то «Розамунду», то «Ехали мы селами, станицами»,то «Майне либе энгельхен». Вряд ли случайный был репертуар у этого толстяка,должно быть, вся его судьба за этим стояла.
Мы вышли на улицу. Вдруг оказалось, что ветер стих и сталотепло. Тогда пошли гулять по набережной. Луна уже висела.
Луна уже висела. Залив еще рычал. Вода уже блестела. Пальмыуже трепетали. Память еще искала. Рука уже бродила. Луна еще висела. Залив ужемолчал.
– А мы пели русские песни, – похвасталасьпрелестнейшая Эсси перед Толлером.
– Я тоже знаю одну русскую песню, – сказалумнейший мат-лингвист.
– Наверное, «Подмосковные вечера»? – спросил я,ехиднейший.
– Нет, другую. Вот слушай. – И он запел с сильнымакцентом, но математически правильно.
Я всю войну провел шофером,
Курил махру и самосад,
Но дым родного «Беломора»
Никак не мог забыть солдат.
– Странное дело, – сказал я. – Первый разслышу эту песню. А ведь я знаток массовой культуры.
– А я тоже ее знаю, – сказала нежнейшаяЭсси. – Ее тут многие знают, в Сан-Франциско, эту песенку. – И оназапела вместе с Толлером:
Нет, недаром, скажет каждый, Популярен с давних пор Средькурящих наших граждан, Эх, ленинградский «Беломор».
Вот тебе на, думал я, такую песню прошляпил знаток массовойкультуры. Откуда она здесь? Наверное, какой-нибудь морячок ленинградский завез,а здесь, в Сан-Франциско, такая песенка не потеряется.
Тихая ночь. Чудесная ночь. Тихая лунная ночь после буйногосолнечного дня. Тишина, хотя залив еще рычит или уже ворчит. Мы вСан-Франциско, а это далеко от табачной фабрики имени Урицкого, и от набережнойФонтанки, и от Моховой, и от Литейного, но с нами, однако, милая Эсси,прапрапрапрадедушку которой привезла сюда в Америку в кандалах какая-тосволочь, а Эсси, нежнейшая, влюблена в русских поэтов, во всех сразу, а потомуи в Ленинград, и, значит, нити все сошлись опять в один кулачок земной ночи,плывущей с востока на запад, дающей отдых очам, и, стало быть, не забывай этогони в Сан-Франциско, ни в Ленинграде, потому что ночь опять приплывет, добраяночь с ниточками разных историй, с общей судьбой в кулачке.
Он вышел из телефонной будки.
Бульвар Вествуд был глух, как лес.
Красивый люд давно исчез.
Он пошел через улицу под желтой мигалкой.
Асфальт – как льдина, скользит сапог,
И ветер – в спину, и пьяный смог.
Он закачался – тревожная ситуация!
Но некто – ловок, как саму– рай, – Подставил локоть.
О'кей?
Олл райт!
Восстановив равновесие, он пересек улицу.
Я был там «профессором», то есть лектором, то есть вкаком-то смысле действительно профессором. Это был необычный опыт, необычнаясреда, и я увлекся этой средой, забыл даже о своей любимой тягомотине – опрозе, то есть почти перестал писать и встреч с американскими коллегами неискал.
В середине июня я отправился из Лос-Анджелеса читать лекциив Станфорд и далее в Беркли и Сан-Франциско и неожиданно для себя обнаружил,что еду по следам американской литературы.