Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А значит, дело с тобой окончено, – воскликнул опухший, – приговор сам себе выдаёшь, великий князь подпишет его и утвердит. Князь из милосердия к старому отцу только даёт тебе окончательно несколько дней на раздумье. Дальше через неделю… Побреют голову, наденут мундир – и марш по этапам на Кавказ! Ты сам хотел.
Протоколист потихоньку выбивал такт на столике, при последних словах порутил ногами и упал, распластавшись на столике.
Каликст выслушал обещанный ему декрет – не сказал ни слова.
Его вывели.
Несмотря на всю энергию, Каликсту сделалось тяжело на свете.
Он давно не знал, что делалось с заговором, первая дата которого, известная ему, прошла без событий; таким образом, он думал, и это ему постоянно давали понять, что заговор обратился в ничто, а начальники или сидели схваченные, или разбежались за границу – поэтому он был уверен, что обещанная судьба его не минует.
Быть в это время приговорённым в солдаты – было самой суровой, может, казнью для человека, привыкшего к более свободной жизни в кругу цивилизованных людей. Безжалостное обращение старшины с приговорёнными, общество неотёсанного солдатства, часто диких племён Сибири и Кавказа, всякие отказы и страдания ждали бедного солдата. Даже телесное наказание для тех, у которых отняли шляхетство, исключением из этого не была.
В первую минуту возмущения отчаявшийся Каликст подумал, что лучше было покончить с собой, чем так страдать, трудиться, одичать и пасть. Своей смертью он освобождал Юлию от её слова – а кому-нибудь другому он был на свете нужен? Отцу оставался брат… если и тот не был схвачен.
Он с запалом схватился за эту безумную мысль. Больше всего он боялся, как бы позже энергия не исчерпалась, характер не стал низким, чтобы его не победили муки; он превозносил смерть над медленным падением.
Он мог ослабеть в борьбе с судьбой, самоубийство казалось ему в эти минуты героизмом.
Эта мысль, внезапно принятая, лихорадочно подхваченная – плод болезненного состояния ума и тела, охватила его вскоре, не давала ему уже отдыха. Следовало только найти средство воплотить её. Иного не видел Каликст в тюрьме, чем верёвка и гвоздь. Но мысль повеситься была для него отвратительной и омерзительной. Складной ножик, который ему удалось сохранить, нескоро найденный за подкладкой, навязал ему мысль перерезать вены. Был это старый способ лишать себя жизни римских стоиков. Надлежало только выбрать такой час, чтобы кровь имела время вытечь, прежде чем кто-нибудь зашёл бы в камеру.
Такими мыслями травил себя бедный Каликст, когда однажды сторож положил на его столике записку. Сразу по его уходу он с нетерпением схватил её, думая, что была от Юлии, к которой как раз хотел писать прощальное письмо – но с первого взгляда он понял, что была полностью написана другим почерком. Этот почерк был ему совсем неизвестным.
Она содержала только несколько начертанных карандашом слов, рекомендующих быть в хорошем настроении, надежду, обещающую скорое освобождениие.
Это пришло так дивно впору для излечения его от грёз о самоубийстве и смерти, что казалось посланным провиденциально, точно кто-то чудесно отгадал мысль его и отчаяние.
Откуда это шло? Кто ему это прислал? Не мог, не смел даже спросить сторожа, потому что тот всяких разговоров и объяснений избегал. Служил на самом деле украдкой, но делал это по-своему, не открывая рта, не говоря ни слова, бормоча почти грозно.
На этот раз Каликст хотел хоть попробовать чего-нибудь узнать. Когда солдат принёс потом вечером свечу, он спросил его потихоньку:
– Откуда?
Но ответа не получил. Это только ускорило выход немого стражника, который пожал плечами.
Дни записывал себе Каликст чёрточками на стене. Для контроля их служили некоторые признаки, по которым он мог распознать воскресенье, так как этот день и в тюрьме, и отголоском города чувствовался. Обычно слышны были колокола и больше уличного, хоть приглушённого, шума.
Как раз в этот день было воскресенье, 28 ноября. Таинственная записка подняла в нём немного дух. Почерк был какой-то особенный, канцелярский, рука будто бы старого человека.
Итак, самоубийство было отложено. Заколебался Руцкий и подумал, что на прощание со светом, надеждой, Юлией, старым отцом и братом, с молодой жизнью, едва начатой, всегда время будет. Уже заострённый ножик отложил в сторону.
Несколько раз прочитав записку, думая о её значении, немного успокоенный, он лёг спать, но сон имел прерывистый и неспокойный.
С наступлением дня движение в монастыре объявляло о новых узниках. Из-за долгого пребывания и привычки вслушиваться во всякие движения и голоса в коридоре, дворе, улице, Каликст приобрёл некоторый опыт – умел отгадать, что делалось, – даже, что приготавливалось. По походке он уже узнавал комендантов, которые обычно ночью и днём посещали монастырь. Прибытие новых заключённых выдавалось всегда некоторым шорохом, замешательством, более густым хождением, открыванием дверей в необычные часы. Мог даже посчитать или догадаться, сколько ему новых товарищей привели. Это впечатление новых узников снова сделало его грустным, надежда ослабла, в голову приходил ножик.
Так прошёл целый день, туманный, холодный, грустный, влажный, и пронимающий воздух которого, несмотря на огонь в печи, в монастырских стенах неприятно чувствовался.
По той причине, что день был хмурый, раньше, чем обычно, постепенно начало смеркаться. Ещё не принесли свечу, когда колокола, бьющие в набат, объявили какой-то пожар. Волнение, но малозначительное, сделалось в городе.
Сердце забилось у Руцкого, который вслушивался в далёкий шум – но тот вскоре перестал. Колокола утихли – пожар, видимо, погасили.
Прошёл достаточно долгий отрезок времени, а свеча не показывалась, согласно обычаю, хотя совсем темно было в келье.
В городе было слышно что-то странное и непонятное. Началось движение, бегатня, топот, несколько раз как бы более громкие крики команды.
Всё это объявило узнику о чём-то чрезвычайном. В коридорах царило гробовое молчание, даже охрана, медленные, размеренные, выводящие из себя однообразием шаги которой были обычно слышны, казалось, как если бы ходить перестала.
Что же там делалось в городе?
Каликст не мог отгадать, но чувствовал, что что-то – что-то должно было произойти.
Господствовало какое-то возмущение, как бы пожаром, пожалуй, вызванное!
Вдалеке что-то шумело, если не постоянно, то, как буря, моментами.
Был ли это вихрь, который срывался и переставал? Нет…
Напряжённым ухом вслушиваясь, Каликст ошибался, может быть, – ему казалось, что вдалеке услышал выстрелы.
Кровь ударила ему в голову.
Восстал ли город? Пробил наконец назначенный час?
Постоянно напрягая все чувства, сдерживая дыхание, Каликст слушал, следил. Сколько бы раз на мгновение не затихало, терял надежду, когда снова закипало – восстанавливал её.
«Пожар? Восстание? Буря?» – спрашивал он себя.
Не умел ответить себе.
Вскоре, однако, исчезло всякое сомнение – отчётливые, резкие крики объявляли, что в городе восстали. Что? Как? Было это победное движение повстанцев или кровавая месть за непутёвый порыв, задавленный и разбитый? Кто же это мог одгадать?
В случае несчастья разъярённое