Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Майор молчал, его это не очень утешало и не успокаивало за будущее; спрашивал только о сыне, в выздоровлении которого лекарь его уверял, ручаясь, что опасности нет, если горячка только спокойно минует.
Старик, не желая быть обузой дому в трауре, пожелал перевезти сына к себе, это, однако, сразу оказалось вполне невозможным. Даже речи о том быть не могло. Малуская, как умела, ручалась, что тут ни в чём недостатка не будет, и, несмотря на грустное положение, в каком были, сумеют справится с обязанностями в отношении больного.
Сию минуту послали упрошенного мальчика столяра с запиской к отцу Порфирию, прося, чтобы занялся похоронами. Нескоро, однако, бернардинец смог появиться, встревоженный, на улице Святого Креста, а когда наконец прибыл, запыхавшийся, и увидел останки, расплакался, становясь на колени для молитвы.
Юлия имела достаточно мужества, чтобы сразу заняться похоронами. Хотела, чтобы были такими великолепными, как только могли быть, и чтобы говорили об умершем, как о жертве, что жизнью заплатила за своё раскаяние и самоотречение. Сделали что только было можно, чтобы гроб, покрытый пальмовыми листьями, показать глазам, а похороны сделать яркими; но умы были слишком занятыми, разгорячёнными, события свежие, неопределенность, чтобы траурный обряд многих стянул. Собралось чуть больше двадцати особ: пошёл майор, к процессии жертвы присоединялись небольшие труп пы на улицах, но всех ещё слишком беспокоило, что будет, никто не имел времени заниматься покойником.
Отдали ему справедливость, реабилетировали память, но назавтра никто даже не вспомнил о нём. Юлия надела траур и, хоть жалела об отце, вынесла потерю мужественно.
Воротившись с похорон, она вошла в покой, в котором лежал Каликст, остановилась у его ложа, вытянула руку к нему и сказала:
– Теперь ты у меня один на свете…
* * *Спустя несколько месяцев потом каменица на улице Святого Креста так же изменилась, как физиогномия всей Варшавы. Кто её видел в эти часы опьянения, никогда пережитых в ней часов не забудет. Были, правда, Кассандры, что этому героическому мечтанию уже в это время грустный конец предсказывали. Хлопицкий появился на поле боя с разновидностью равнодушия, какого вождю иметь не годилось, и когда его предостерегали, что плохо выбрал место, – он холодно отвечал:
– Toute place est bonne pour se faire tuere[20].
Другие также шли ради своей чести, во имя долга, без веры – но не было, может, и одного человека, что бы хоть на короткое время не поддался охватывающему всё запалу, что бы хоть не улыбнулся и не заплакал от радости.
Те, что ночью 29 ноября, испуганные катастрофой, умоляли о покое и примирении, сегодня вставали на челе, бились, делили участь народа – и готовы были делить его поражение.
Хлопицкий, который долго после восстания скрывался, Скжинецкий, что предлогал себя великому князю для услуг, Замойский, что желал подавить революцию, не колеблясь советовать насильственные средства великому князю, – стали в ряды, предлагали жизнь с чувством долга, без убеждения, что завоюют лучший жребий. Повторить это годиться, как характеристику времени и эпохи. Страдать вместе, сражаться вместе, погибнуть вместе было лозунгом всех, за исключением тех, что никогда ни к кому не принадлежали, кроме собственного интереса, что в этом живом целом были мёртым членом. На улицах уже звучали новые песни, как скворцы, объявляющие весну, звенело оружие – в сердцах росла надежда.
И в каменичке также выглядело теперь иначе.
Арамович, что боялся раньше нос на улице показать, первым прицепил огромную народную кокарду и стал самым фанатичным патриотом. Вся его челядь пошла в армию.
Сорванец Ёзек, несмотря на слёзы мамы Матусовой, у которой он был единственным, упёрся, – убежал из дома и пришёл на прощание в таком парадном мундире, таким хватом, с такой миной, что все, кто жил в доме, сбежались на него поглядеть. Матусова, увидев, что из него такого солдата сделали, чуть в обморок не упала – и от радости, и от страха. Сердце Агатки ужасно билось, краснели щёки, но теперь неблагодарный парень почти на неё не смотрел и называл её «сопливой». Начала его с того дня ненавидеть, а сердце, на зло неверному, затем предложила другому, который в дополнение к иным преимуществам и степенности имел красивые усы. А как раз их Ёзку не хватало, и хоть старательно брился – не росли.
У Ноинских над канапе висел портрет Килинского в конфедератке, окружённый цветами; он и она практически ни о чём не говорили, как о политике, в которой приобрели известную сноровку.
У Ноинской было сильнейшее убеждение и на то готова была присягнуть, что французы придут в помощь, а Англия – только что-то не видать – должна выслать флот на Балтику. О том, кто был бы другого мнения, нельзя было с ней спорить.
За турков также очень сильно ручалась. Фрицка украсили красной конфедераткой. Сам Ноинский по причине, что при революции Килинского несколько раз вешали, громко объявил, что хорошо не будет до тех пор, пока всех шельм, предателей не перевешают. Что касается особ, так квалифицированных, он неясно объяснялся, но заранее подозревал почти всех, кто «с кем нюхается».
Дыгасу революция не столько послужила: сначала нарушали дисциплину, он много потерял в величии, а от отчаяния на чал пить и перебирал меру. Ребята над ним смеялись, когда вечером возвращался домой, всегда улицу вширь измерял и иногда должен был держаться за стены.
Настроение его также испортилось и был таким пессимистом, что в четыре глаза с некоторыми особами пророчил возвращение Константина, даже когда его уже на свете не было. В смерть его верить не хотел; когда ему о ней говорили, поднимал, смеясь, руки, и бормотал:
– Но, но – умер! Такая это правда! Затаились с ним! Только явится он вам в пору с бичём! Явится!
На первом этаже также было грустно, тихо – все сосредоточились около ложа больного. Ходили на цыпочках. Тётя Малуская стала настоящей сестрой милосердия. Юлия сидела или при раненом, или под его дверью. Отец приходил каждое утро, редко отдалялся, но хоть желал вынести его из этого дома, потому что его благодарность к нему обременяла, доктор Божецкий не позволял.
Вынужденный к ежедневной встрече и постоянному общению с панной Юлией, майор, хотя всегда не без некоторого предубеждения и страха, постепенно должен был с ней прийти к согласию, привязываясь к ней и смирившись с той мыслью, что будет его невесткой.
Юлия не пользовалась никакими чрезвычайными средствами для приобретения майора – была только собой, захватила его