Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Попозже. Когда он станет поустойчивей и не провалится с вами в безвременье или ещё куда. Некоторые вещи так сразу не изменить, а ты знаешь, как я хотел бы, чтоб было иначе.
— Девчонки так хотели посмотреть.
— Ещё увидят.
— Первый общий король!
— Станет последним, если какая-нибудь слишком сильно его пощекочет. Он хрупкий пока, Илвес, честное слово.
— А выйдет он уже таким, как тебе нужно.
Тут Шандор в первый раз помедлил ответить. Растирал в ладонях несчастный клевер.
— Нет. Не таким, я обещаю, не таким. Я хочу, чтобы он умел любить кого-то. Чтоб он по крайней мере знал, что его любят. Чтоб в него поместились твои реки, мои поля с лесами, снег зимой. Я не хочу его ломать.
— А вдруг случайно?
— Я тебя умоляю. — Когда Шандор смеётся вот так, губы у него кажутся бледнее и тоньше, и усмешка — чужая, нехорошая. — Я тебя умоляю. Чтобы случайно сделать то, что делали со мной, мне надо будет раза три сойти с ума.
На коронации я с задумчивым видом щёлкнул пальцами, и из воздуха начали падать вишнёвые лепестки. Они кружились, опускались на гостей, и русалки смеялись и ловили их в ладони, и недовольные дамы вздёргивали брови — конечно, я испортил причёски, и все стояли, задрав головы, а я вспоминал. Все твои «пошли поиграем», которые на поверку оказывались «пошли поучимся», и которые я то обожал, то ненавидел, и благодаря которым стою теперь под собственным цветочным дождём. Я не могу заставить солнце светить в окна, но могу вызвать ветер, если захочу, и он даже не расколотит стёкол (вероятно). Я вспоминаю: мне шесть или семь и я снова помню дом, зато забыл монастырь — оба не вмещаются, и ты вернул мне память, как только выдернул в явь дома на лугу.
Ты всегда что-нибудь придумываешь, и я иду за тобой к речке, на чердак, на луг, в малинник, и только сейчас, с перевитой цветами короной на голове, под прицелом сотен глаз, осознаю, что ты тогда вообще-то жил две жизни. Да, в том доме время сначала двигалось только для меня, и я знать не хочу, как ты это провернул и сколько сил на это ушло — чтоб я рос хоть и вдали от людей, но почти всегда с тобой и чтобы каждую свободную минуту во дворце ты тратил на то, чтоб появиться в доме — и я видел тебя весёлого, тебя усталого, тебя «Ирвин-а-сколько-ты-сегодня-прочитал», но никогда даже подумать не мог, что без меня ты притормаживаешь реки, миришь речных, морских, лесных, долинных, и всё это — кивая Арчибальду, «да-да, я разберусь, они поймут». Сказочный мир подтачивал обыденный, Арчибальд кое-как скреплял второй, ты успокаивал первый, и краешки этой твоей настоящей власти я видел раз пять за всё детство. Первый — когда мы только-только познакомились: ты шёл со мной положенное путешествие и я зачем-то кинул камнем в голубя. Мы редко выходили к людям, не тот слой, но в тот раз, как раз в тот день ты сказал: «Ой, ладно, город так город, города тоже важны», и я обрадовался — города я обожал. Брусчатка, лошади, подолы платьев, скамейки в парках и фонтаны. Может быть, я любил всё это из-за детства во дворце. Мы кинули в фонтан монетку, и её тут же выудил какой-то парень в кепке, подмигнул нам и смылся; ты смеялся, голуби топтались у фонтана и слетались тебе на башмаки. Мне захотелось, чтоб вся стая вспорхнула одновременно и крылья зашуршали бы, как платья. Я подумал: а интересно, смогу я так попасть, чтоб хоть один голубь остался лежать? И прицелился в самого задумчивого, с пятном на крыле. Мне хотелось, чтоб он упал и я бы победил. Ты поймал меня за запястье: «Ирвин, стой!» — непривычная, злая хватка, тёмные глаза, но я швырнул камень свободной рукой, и стая вспорхнула, и кто-то из дам фыркнул: «Вы подумайте!» — а ты схватил меня на сей раз за плечо:
— Зачем ты это сделал?
Ты сел на корточки, держал меня за плечи; такого голоса у тебя я никогда не слышал. Что я мог бы тебе ответить? «Так, попробовать»? «Я ещё мелкий, сам не понимаю»? Я замахнулся снова кинуть камень — и ты поймал ту руку, которую нужно.
— Словами бесполезно, я так понимаю.
Ты разом стал как будто выше, старше, злее.
— Дай то, что собирался кинуть, — ты протянул раскрытую ладонь, но я сжал кулак. Тогда ты просто стиснул пальцы поверх моих, и я почувствовал, как камень медленно, с хрустом крошится. Я заорал: больше от ужаса, это было как размолоть в руке сухарь, но ты молчал, и я закричал то, на что ты всегда отвечал:
— Больно!
— Да что ты говоришь.
Это потом ты рассказал и показал, какие, мол, у голубя жёсткие перья, тонкие лапы, тихие глаза, а тогда всё не отпускал моей руки.
— А если я тебя сейчас, как ты птиц? Хочешь?
Я помотал головой.
— Что ж так? Ты испугаешься, я посмеюсь, весело ведь.
Я зарыдал, конечно. Я всегда рыдал: есть повод, нету, и сейчас не понимаю, как ты вообще меня вмещал. Но тогда я ни о чём таком не думал. Слова исчезли. Ты спросил:
— Да ну? Невесело?
Даже не знаю, чего именно я боялся.
— Слабых кто обижает, знаешь, нет ли?
Уроды всякие, сказал бы я сейчас. Ты спросил:
— Знаешь?
Я молчал: не мог.
Ты ударил меня пониже спины: в первый раз, чуть ли не единственный. И сказал, когда я сорвался в рёв:
— Ещё раз увижу, что ты хоть в кого-то целишься, кто не может ответить, превращу в него же на день.
Я вспоминаю ещё:
— Айда в сад.
— Не хочу.
— Хочешь не хочешь…
Ты вздыхаешь, качаешь головой, как будто бы потрясён моей несознательностью. Идёшь ко мне, худой, совсем молодой, и я отбегаю — мы в холле первого дома, и я пячусь на кухню, на тусклый дневной свет, потому что так путь получается длиннее.
— Нет, ну кто не хочет учиться, с тем я даже не знаю о чём говорить.
Ты делаешь рывок вперёд — я, как всегда, не успеваю увернуться, — сгребаешь меня в охапку и принимаешься щекотать.
— Кто не хочет учиться, а? Кто, кто не хочет?
Я первым начинаю хохотать, но и ты фыркаешь, и глаза у тебя тёплые. Ты всегда мастерски меня отвлекал — и от учёбы, которую честно по второму разу проходил со мной и которую я бы не осилил сам, и от болезней — всегда отхлёбывал первый глоток микстуры или самый последний и морщился так, что я начинал смеяться, даже если век толком поднять не мог. И от вечной смутной тоски — я хотел, чтобы всё было по-моему, но не знал, что именно всё, а ты меня обнимал, тормошил, ерошил волосы, кружил за руки, щёлкал по носу — и я забывал, что вообще хотел печалиться. До сих пор, стоит мне забыться, я вижу обитель, и тогда, в детстве, она тоже подступала — озеро, бесплодный остров в середине, гладкость камня. Я говорил:
— Хочу, чтоб ты молчал.
Ты говорил:
— Нос не дорос ещё приказывать.
И улыбался. Я мог сказать всё что угодно, — ты бы фыркнул, щёлкнул по носу и обнял. Марика говорила:
— Я б за такое врезала.
— Ребёнку? Не смеши. Он просто проверяет, обниму ли.
Это сейчас я выяснил, что тебе говорили: меня обучить вовсе невозможно, меня обучишь — я тебя же и убью и, наконец, я буду уметь мизер, честней даже не начинать. С точки зрения жителей рек и долин, я до сих пор глухой и слепой, да и с твоей тоже, но, как человек, я собой горжусь. Тобой. Собой. Нами обоими. Тебе я благодарен.
— На что смотрим?
— На птицу!
— Нет, Ирвин, птица улетит. Любая птица. Давай сначала что-то неподвижное.
— Мы уже в прошлый раз так делали!
— А сможешь повторить?
Обычно я не мог, но если мог, ты смеялся от радости, «вот это да», и я повторял ещё и ещё. Но в тот раз я в итоге выбрал одуванчик, и началось:
— Какой он?
— Жёлтый!