Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предпочтительней быть предметом обличения, нежели предметом насмешки.
Политический роман? Но ведь где политика – там публицистика, там полемика. Толстой был уверен, что «политическое исключает художественное». Категорично, но надо иметь исполинскую силу, какою был одарен Достоевский, чтобы дерзнуть на такой роман без опасения стать резонером.
Отвык не только от выяснения всяких запутанных отношений, но и от самих отношений.
У писателя надпись на календаре: «Непременно поговорить о душе». Я взглянул на него с молитвенным трепетом. Оказалось, он хотел сообщить водопроводчику о неисправном душе.
Ностальгическая литература, воскрешающая детали и ауру промчавшихся лет, почти обречена на успех. Трогает, волнует, томит. Правда, случается, что и ранит, как неожиданно обнаруженное, забытое старое письмо. (Позднейший комментарий: Двадцатипятилетняя жизнь «Покровских ворот» подтверждает это соображение.)
Бугай с подозрением на инфантильность.
Термин «гипотеза» – дань этикету. Для того, кто предлагает теорию, она безусловна и бесспорна. Скрепя сердце он соблюдает корректность и называет гипотезой истину.
«Религиозные дамы мельчат религию», – так написал Чехов Суворину. Дело, конечно, не только в дамах. Адепты опасны для всякого дела – они нетерпимы, склонны к сектантству, узки, суетливо восторженны. Учитель очень часто и шире и гибче своих учеников.
Столь глубоко интимная сфера, как словесность, в контексте истории обнаруживает все свойства артельности. В каком-то смысле литература – семейная копилка, ларец, из которого родственники вынимают денежку в трудную для себя минуту. Можно ее уподобить и ярмарке, где ходкий товар никогда не залеживается. Обмен – процесс физиологический, можно сказать, вполне естественный, – то, что публично, то неизбежно становится общим достоянием.
Шекспировский сонет был открыт Сарри, введен в употребление Сиднеем. Анна Андреевна нашла облик строфы для «Поэмы без героя» в кузминской «Форели». О заглавиях нечего и говорить – есть повторяющие друг друга, есть несколько видоизмененные. «Герой нашего времени» вызывает в памяти карамзинского «Рыцаря нашего времени». Впрочем, все это в порядке вещей. Нужно искуснее оттолкнуться, чтоб прыгнуть выше – сюжет о Ромео и его Джульетте Шекспир взял готовым вплоть до сцены Джульетты у трупа Ромео, нежно целующей мертвые губы. Но то был Шекспир, кто написал бессмертную реплику: «Твои губы – теплые» («Romeo, your lips are warm»).
Писателей тянет писать о писателях. Достоевский за «вечными вопросами» не забывал и своих коллег. Фома Опискин и Кармазинов – его привет Гоголю и Тургеневу. Сам Гоголь сделал своим персонажем Фонвизина. Лажечников – Тредиаковского. В «Сен-Маре» Альфреда де Виньи возникают Мильтон и Корнель. У него же есть пьеса о Чаттертоне. Теккерей в своем «Эсмонде» выводил и Свифта и Стиля. Авторы неравнодушны друг к другу – то выясняют отношения, то сводят счеты, то клянутся в любви. Все всматриваются – один в другого – хотят понять главный секрет.
Счастье зависит от вашей натуры, а не от ваших обстоятельств. Жизнь может полюбить меланхолика, но он ей взаимностью не ответит.
Поэт: произошло вдохновение.
Лет двадцать с хвостиком назад, заседая в приемной комиссии Союза писателей, свел я знакомство с одним из ее членов – превосходным старцем, поэтом-переводчиком Сергеем Васильевичем Ш. Был он лыс, сед, но сухощав, динамичен и бодро носил на крепких ногах гибкое поджарое тулово. Эпизод, о коем веду я речь, случился с ним в его давней младости, не то в 1929-м, не то в 1930 году.
Жил он в одном из пречистенских переулков, в старой, весьма просторной квартире, счастливо избегнувшей уплотнений в революционные годы, у своего отца – знаменитого доктора Василия Дмитриевича, тот был долгожителем, но неутомимо практиковал. Василий Дмитриевич был известен и тем, что пользовал он еще Тургенева, о чем не без гордости вспоминал. Третьим в этой квартире был Франц – слуга, мажордом, домоправитель, столь же древний, как чеховский Фирс, и устоявший в этом качестве, невзирая на социалистический выбор, который сделала лет двенадцать назад страна в состоянии возбуждения.
Так они жили, трое мужчин, и каждый был занят своим делом. Сергей Васильевич писал стихи – для себя и для знакомых девиц, зарабатывал же на жизнь переводами и преподаванием элоквенции, то есть, по-нашему, красноречия. Василий Дмитриевич лечил страждущих, а Франц впускал и выпускал пациентов. Все трое нашли, каждый по-своему, экологическую нишу.
Однажды некий ленинградский поэт вполне петербуржского покроя, который купно с Сергеем Васильевичем переводил армянских поэтов, прибыв в Москву, явился к коллеге с тем, чтобы вдвоем сопоставить, а также расположить переводы в заказанной им книге армянской поэзии. Ленинградца встретил на пороге трясущийся Франц и, не пустив далее, вопросил: «Анализ мочи есть?»
– Нет, – признался петербургский поэт, несколько удивленный вопросом.
– Без анализа нельзя, – заявил Франц и захлопнул перед пришельцем дверь.
Вернувшись в гостиницу, поэт позвонил Сергею Васильевичу и сказал ему: «Сережа, я не был к вам допущен по причине отсутствия анализа мочи, но я сделаю оный за завтрашний день и послезавтра, его получив, к вам явлюсь». – «Ах, – сказал сильно расстроенный Сергей Васильевич, – Франц опять решил, что вы идете к отцу». – «Но почему же – опять?» – спросил петербуржец. «Потому что накануне по той же причине он не пустил ко мне любимую девушку, существо трепетное и лирическое. Я потерял ее навсегда».
Театр способен погубить самую твердую репутацию. Не только Чехова, но и Шекспира. Драматург, которому посчастливилось иметь дурной вкус, скорее всех прочих будет иметь успех у театра.
Театр склонен к адаптированной литературе, вообще – к адаптации – слова, мысли, даже чувства, если оно слишком для него многослойно.
Здесь истоки исторического конфликта Пушкина с Мельпоменой. Он ясно понимал, что «народная трагедия родилась на площади», видел, что она покинула площадь, переместившись в аристократический салон, его заветным стремлением было вернуть ее площади, но он ощущал иллюзорность этой мечты. «Народ, как дети, требует занимательности…» Для Пушкина с его культом мысли, которая «приводит в движение всю махину, все страсти, все пружины», довольствоваться событием, каким бы эффективным оно ни было, как сутью действия, да еще увенчивая его плоским моралите под занавес, было, конечно же, невозможно.
Достаточно расхожее наблюдение об успехе Пушкина в опере подтверждает это