litbaza книги онлайнКлассикаЗеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х - Леонид Генрихович Зорин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 127
Перейти на страницу:
не смогли и они. Места наибольшей концентрации оказываются наиболее уязвимыми, их чаще всего приносят в жертву.

Напутствие Полония Лаэрту чрезвычайно характерно для Шекспира. Мне кажется, что не случайно оно сразу же приходит на ум, когда в «Годунове» читаешь напутствие Бориса Федору. Вряд ли сам Пушкин, когда писал прощание русского царя с наследником, вспомнил о том, как прощался с сыном датский царедворец, – та сцена могла ожить разве только в его подсознании, но тем примечательней сопоставление обоих монологов.

– И в память запиши мои заветы, – начинает Полоний.

– Но бог велик! Он умудряет юность,

Он слабости дарует силу… слушай, – обращается к сыну Борис.

– Всем жалуй ухо, голос лишь немногим, – наставляет Полоний.

– Будь молчалив, – предупреждает Борис, – не должен царский голос

На воздухе теряться по-пустому.

– Мать почитай, но властвуй сам собою, – завещает Борис.

– Сбирай все мненья, но свое храни, – учит сына Полоний.

– Будь милостив, доступен к иноземцам, – говорит Борис.

– Будь прост с другими, – советует Полоний. – … в ссору

вступать остерегайся, но, вступив,

Так действуй, чтоб остерегался недруг, – внушает Полоний.

Посоветовав отменить опалу и казни, Борис, однако же, напоминает:

– Со временем и понемногу снова

Затягивай державные бразды.

Но монолог, требовавший, как уже было сказано, предельного напряжения духа, связанный с той экстремальной ситуацией, когда индивидуальное выражает всеобщее, когда личность выражает главную проблему своей генерации, или, во всяком случае, наиболее существенные ее заботы, монолог уходил из театра, подобно тому как он уходил из мелеющей эпохи.

Эпоха менялась, она становилась все более отрывистой, все больше тяготеющей к бытовому лаконизму. Эпоха менялась, менялась и театральная практика. Менялся зритель, менялся репертуар. Трагедия оказывалась не по росту, но до новой эстетики предстоял еще длинный путь.

Пушкин последовательно воплощал свои взгляды. «Смешение родов комического и трагического, напряжение, изысканность необходимых иногда простонародных выражений» – все это мы находим в пленительных «Сценах из рыцарских времен».

Замечательно определение Пушкиным «простонародных выражений». Не грубость «необходимых иногда» этих выражений, нет, именно, «изысканность»! И это было написано в двадцатых годах! Нужно было иметь особый слух драматурга, чтобы расслышать в ту жантильную пору изысканность грубого слова, нашедшего свое точное место в отобранной лексике пьесы.

То опережение в поэтике драматического произведения, о котором идет речь, наиболее явственно выразилось в пушкинском диалоге. Его непринужденность и естественность удивительны, особенно при сравнении с тяжеловесностью и натужностью лексического состава реплики у драматургов-современников.

Никакой приподнятости, вздернутости, взвинченности, никакой форсированности, ни одной искусственной ноты! «Восторг исключает спокойствие, необходимое условие прекрасного», – пишет Пушкин. Ведь это же прямой завет Чехову, так блистательно им воплощенный и не только в прозе, но, прежде всего, на сцене, которая, казалось бы, освящала своей изначальной условностью в какой-то мере условный текст. Здесь надо иметь в виду, что спокойствие – условие юмора, который, безусловно, входил у Пушкина в категорию прекрасного.

И в самом деле, какая живая, пронизанная юмором речь!

«Покойный отец дал мне два крейцера в руки и два пинка в гузно», – говорит Мартын, вспоминая о своем прощании с родителем, и элегически добавляет: «С той поры мы уж и не виделись».

Юмор – эта высшая ступень драмы – озаряет буквально каждую реплику, сколь бы грозным ни было ее содержание. Достаточно вспомнить диалог Розена и Маржерета в «Годунове», происходящий в самой экстремальной ситуации – сколько комизма, неожиданно создающего два совершенно различных, ярко заостренных и вместе с тем абсолютно достоверных характера.

Вернемся, однако, к «Сценам из рыцарских времен».

«Рыцари. Славная песня! Прекрасная песня – ай да минезингер!

Ротенфельд. А все-таки я тебя повешу.

Рыцари. Конечно – песня песнею, а веревка веревкой. Одно другому не мешает».

Здесь все восхитительно – и похвала песне, и рассудительно-будничное одобрение казни и – в особенности – это роскошное множественное число. Здесь, ранее и в дальнейшем, рыцари всегда говорят вместе – как бы хором. «Надобно его помиловать», «быть так» и т.п. Но именно этот отказ от индивидуальности помогает создать замечательный художественный образ, концентрирующий в себе и ужас и комизм стадности.

Вообще отношение к смерти, быть может, с наибольшей отчетливостью характеризует эстетическое прозрение Пушкина, столь явственно выражено в нем так ценимое поэтом «смешение родов комического и трагического».

Всего еще одна цитата из «Сцен». Разочаровавшийся в рыцарях Франц, одинокий, униженный, как Блудный Сын возвращается в родительский дом. «Как-то примет меня отец!»

Он стучится в родную дверь, из дома выходит новый хозяин, бывший подмастерье, он сообщает Францу, что тот опоздал – «отец твой с месяц как уж помер».

«Франц. Боже мой! Что ты говоришь?… Отец мой умер! – Невозможно!»

Следует характерный ответ Карла:

«Так-то возможно, что его и схоронили».

Франц безутешен.

«Бедный, бедный старик! И мне не дали знать, что он болен! Может быть, он умер с горести – он меня любил: он чувствовал сильно. Карл, и ты не мог послать за мною! Он меня бы благословил…»

Карл прерывает этот взрыв сыновнего чувства и рисует несколько иную картину отцовской кончины.

«Он умер, осердясь на приказчика и выпив сгоряча три бутылки пива. Оттого и умер».

Это «смешение родов комического и трагического» и было предвестием трагикомедии, этого главного жанра двадцатого века, а еще точнее – второй половины нашего своеобразного столетия, жанра, выразившего его наиболее полно.

Будет ли драматург Пушкин когда-либо прочтен на театре?

В полной мере, скорее всего – никогда. Задача театра, опутанного столькими природно присущими ему несвободами, – хотя бы несколько приблизиться к свободе Пушкина.

(Позднейший комментарий: Впоследствии эти соображения я развил в докладе, прочитанном 6 июня 1989 года на заседании Пушкинского Дома АН СССР, посвященного драматургии Пушкина.)

Die Oxen zittern. Пифагор принес сто быков в жертву богам, когда открыл свою теорему. И с той поры все скоты дрожат, когда открывается новая истина. Старая притча звучит надменно. За теорему, конечно, спасибо, но, видит Бог, так жалко быков!

Когда маленький поэт пишет о тщете славы, это почти не воздействует – что ему остается, кроме этого самоутешения? Но когда читаешь у Пушкина: «Быть может, он для блага мира иль хоть для славы был рожден», это пронзает, это звучит и воспринимается как откровение. О, это гениальное «хоть»! Сколько стихотворцев написали бы попросту: «Или для славы был рожден». Но не он! Никогда ничего не упустит! Как неприметно, невзначай, ненароком, он расширяет строку, как углубляет ее дно. «Иль хоть для славы был рожден». Еще одна мысль – и какая! – еще одна горькая усмешка. Одним словечком оценил побрякушку. Потом уже Ахматова скажет об «игрушке мира – славе».

1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 127
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?