Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прости, мама! — пробормотал он, не понимая,за что он просит у нее прощения. Мимо с грохотом проехала моторная тележка. Аон как раз собирался сказать, что матери повезло с погодой.
— Хотела бы я сейчас быть молодой, как ты, —всхлипнула она.
Весь облик матери выражал бессилие. Онопередалось и ему, и, чтобы скрыть это не только за дружескими словами, он обнялее за плечи, дал ей свой носовой платок и повел вверх по трапу.
— Я только отнесу чемодан матери в каюту, —сказал он офицеру, который проверял билеты.
— Мы отчаливаем через десять минут, —предупредил офицер и пропустил их на борт.
Мать тяжело висела на его руке, пока ониискали ее каюту.
— Сегодня молодым легко. Нет войны. И временастали полегче. Знаешь, я зря вышла замуж. Я могла бы реализовать себя, у менябыли неплохие способности. Многие считали, что у меня неплохие способности.
— Мы это знаем, мама.
— Не мы, а ты. Остальные, как, например, твойотец, ничего не знают. И не хотят знать. Я чужая в собственном доме.
— Сюда, мама. — Горм открыл дверь каюты.
— Теперь и ты говоришь этим тоном... Как будтоя...
— Прости, я не имел в виду ничего плохого.Хочешь подняться на палубу и посмотреть, как отойдет пароход?
Мать отрицательно покачала головой ивысморкалась.
— Я не могу показываться на людях в такомвиде, — прошептала она.
Когда он освободился от ее рук и покинулкаюту, она все еще плакала.
Торопливо идя по коридорам, он смотрел наодинаковые двери кают. В памяти отпечатывались номера. Шесть, семь, восемь,девять, десять. Рот наполнился слюной. Он сглотнул ее. Двери, медные ручки.Мешки с грязным бельем в конце коридора. Темная полоска грязи, приставшая ккраю ступеней. Горм выбежал на палубу.
В лицо ударил свежий воздух, Горм жадновдохнул его. И только потом услыхал звуки. Шум на причале. Крики. Смех. Гулмоторов. Грохот ящиков. На трапе он остановился, открыл рот, пошевелил языком.Это помогло. Чему помогло, он не знал. Но помогло.
Наконец он ощутил под ногами доски пристани.Трап убрали. Поручни вернулись на свое место. Матери не было видно. Но Гормкаким-то шестым чувством знал, что она там. Просто она не хотела, чтобы онвидел ее. Когда черный корпус судна задрожал от заработавшей машины и винтывспенили воду, Горм поднял руку.
Так он и стоял, пока пароход разворачивался иложился на курс. Постепенно вода в фарватере успокоилась, превратившись вровную белую полосу. Поднятая рука затекла. И все-таки он стоял, как оловянныйсолдатик, пока у него не появилась уверенность, что она больше не видит его.
Часа два Горм бесцельно бродил по улицам. Онмог бы позвонить Турстейну из автомата, но не знал, что сказать, если Турстейнответит ему. Горму казалось, что он надолго израсходовал весь имевшийся у негозапас слов.
Хорошо, если б у него был свой человек.По-настоящему свой. Неважно кто. Только бы они могли откровенно говорить друг сдругом. Или молчать. Теперь, когда мать уехала, а он так и не обрел покоя, Гормпонял, что презирает себя главным образом за то, что у него с нею было многообщего. У него, как и у нее, тоже никого нет.
Сады на склонах. Ограды из штакетника.Деревья. Мимо, мимо. В глазах рябило от зелени и желтизны. Он попытался думатьоб институте, учебниках, новых лицах. Но лицо матери оказалось сильнее. И занею маячила расплывчатая тень Элсе. Он попробовал мысленно написать письмо.Искал слова в зеленых кронах и облаках. Но не нашел. Все слова, придуманные дляЭлсе, были бы ложью. Она больше ничего не значит для него.
Горм зашел в кафе и взял чашку кофе. Изприемника, стоявшего на полке, лились звуки псалма. Он вдруг понял, чтонадеялся стать в Бергене свободным, а между тем сидел тут и желал одного: статьлучше.
В пепельнице валялась скомканная бумажка. Онразвернул ее и увидел, что это список того, что следовало купить. Кофе, хлеб,бумажные носовые платки, три метра кружева. Видно, до него за этим столикомсидела женщина.
Псалом и кружево, думал он.
Он достал карандаш, перевернул бумажку инаписал:
«Неужели так бывает у всех? Неужели всетоскуют по тому, чего у них нет? По единственному близкому человеку. Поженщине, которая все поймет и не использует это против тебя. Не будетпредъявлять на тебя никаких прав, и потому тебе не придется ей лгать и незахочется ее бросить. Есть ли вообще такая женщина? Или ты все это придумал иприписал той, которую встретил когда-то в молитвенном доме?»
Скалы и уступы громким эхом откликнулись навыстрел.
Йорген и Руфь стояли у большого валуна набабушкином картофельном поле. В глазах Йоргена отражался вечерний свет. Онишироко раскрылись и не отрывались от Руфи. Она бросила корзинку в траву ипобежала вниз. Йорген догнал и перегнал ее. Увидев вышедшего на порог Майкла, Руфьиспытала облегчение. Она сама не знала, почему ей подумалось, что стреляли внего.
Он в это время брился. Половина лица была ужевыбрита, другую покрывала пышная борода. Он выбежал из дома с болтающимися набедрах подтяжками и что-то крикнул Руфи и Йоргену, но они ничего не поняли. Онстал что-то искать на берегу и на тропинке, уходившей в заросли. Потом забежалза колодец. Там он остановился как вкопанный и, наконец, нагнулся к чему-то,что лежало за колодцем.
Руфь не могла поспеть за Йоргеном. Тем временемМайкл выпрямился и заметался вокруг. В руке он все еще держал бритву. Волосы унего вздыбились от ветра, словно стихия пыталась удержать его от какого-тонеобдуманного шага. Он оглядывался по сторонам. Потом побежал по полю. Какие-тослова срывались у него с языка. Он кричал все громче, и эхо грозно откликалосьему.
Руфь, запыхавшись, догнала Йоргена уже заколодцем. Далматинец лежал, растопырив лапы и разинув пасть. Тонкая краснаяструйка сочилась между мокрым языком и острыми зубами. Йорген опустился передним на колени и зарылся пальцами в его короткую шерсть. Всхлипывая, он на своемязыке заговорил с далматинцем. Умолял его встать, не потом, а сейчас, сию жеминуту. Йорген видел много убитых животных. Овец, телят, старых коров. Морскихживотных и рыб, кур и куропаток. Он прекрасно знал, что его команда бесполезна.И все-таки продолжал настойчиво приказывать собаке:
— Стоять! Встать! Сейчас же! Давай! —Охваченный бессильным отчаянием, он толкал и тряс далматинца. Наконец он сгребего в охапку и перенес на каменную приступку возле колодца. Руфь никогда невидела, чтобы кто-нибудь таскал такую тяжесть. Там он сел, держа в объятиях итуловище, и лапы далматинца, его голову он положил себе на колени. Так он исидел, раскачиваясь из стороны в сторону. И все время, уткнувшись лицом в еешерсть, бормотал слова, которые должны были утешить и его самого, и собаку.