Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом строе – вся суть, главный секрет! Помню, что, приступив к «Медной бабушке», я должен был одолеть искушение архаизировать речь героев, что сразу отдалило бы их и отразилось бы на соучастии, но я попытался воссоздать интонацию. Достаточно произнести вслух «Пушкина письмо попало к царю», вместо «Письмо Пушкина попало к царю» и различие становится ясным. В музыке речи время живет долговечнее, чем в самой речи. Всем понятно желание литератора и уж тем более драматурга ввести в свой текст сегодняшний звон, передать языковой облик эпохи. К тому же владение сленгом издавна свидетельствует о знании жизни. Но литераторам стоит помнить, что жизнь жаргона весьма коротка, имеет очерченные границы. Увы, он выпадает в осадок, не удерживается ни в языке, ни в словесности. Жизнь его пролетает стремительно. Иной раз проходит всего ничего, а он уже совсем непонятен. Как иностранный. Нужен словарь. Поэт восемнадцатого столетия назвал «шпынством» ту болтовню, которую мы окрестили «трепом». Но если бы скороговорка века жила хоть век! Пробегает пять лет, и те же самые понятия находят себе других фаворитов. Вчера мы «уделывались» от восторга, сегодня «тащимся» от него, вчера мы предлагали: «оттянемся», сегодня мы зовем «оторваться». Завтра придут другие фишки, другие занятные этикетки. Можно ли довериться моде? Ничего нет более опрометчивого. С нею становишься старомодным гораздо быстрее, чем без нее. Замечательный лексикатор Чехов в общем-то был равнодушен к сленгу. Ни разу не написал «тараканиться» (тогда это сверхпопулярное слово соответствовало современному «трахаться» – без этого термина мы шагу не ступим). Предпочитал надежный словарь, не слишком подверженный переменам. Точность времени у него возникает не от той или другой этикетки, а от протяженности фразы, от мелодики, от очередности слов. Впрочем, еще Александр Сергеевич, как всегда, безошибочно чувствовал короткий век лихого словечка. «Писать единственно языком разговорным – значит не знать языка», – так сказал он.
Наверное, всякий сленг возникает и от тоски по эгалитарности, и от желания приручить действительность, исходно таящую угрозу. Пилоты зовут самолет бортом. Прежде чем своенравная машина решит, приземляться ей или нет, они приземляют само понятие.
Но это опрощение речи решает локальную задачу – жизнь человеческого духа слишком сложна и многомерна. Словесность любит смешение красок. Желтый цвет, наложившись на синий, дает зеленый – такое открытие, каким бы маленьким оно ни было, поддерживает в тебе надежду прорваться, как говорят французы, «за оболочку языка». Кто обожжен санскритским напутствием «уметь видеть звук и слышать краски», тот будет всматриваться и вслушиваться, нащупывать связь смысла со звуком.
Телепередача «От всей души». Ведущая – женщина с правильными чертами лица, с приклеенной намертво улыбкой, исполненной всеведения и всепонимания, воздает должное труженикам деревни. Официозная фальшь в каждой нотке ее отлично артикулированного голоса. Фальшь нестерпимая, невыносимая – лишь собеседники ее не слышат.
В годы Сталина в покорности было нечто истовое, оттого она была эффективной. Покоренные испытывали удовлетворение.
Свадебный генерал компании – писатель. Нового человека предупреждают: приедет Иван Петрович, писатель. Когда он является, его встречают с почетом. Знает себе цену, солидно помалкивает. Что он написал – никому не ведомо. (Позднейший комментарий: Было же время! Людей этой странной, почти противоестественной профессии – уважали!)
Дураки всегда требуют, чтобы их воспринимали всерьез. Тем более этого требует мир. Недаром же Босуэлл сказал, что мир – это «один большой дурак».
Выходишь на улицу, дышишь студеным апокалиптическим воздухом. (Комментарий, сделанный в 1990-х: В который раз забегаю вперед и опережаю события.)
«Нет человека – нет проблемы», – говаривал Сталин. Он уже подходил к выношенной конечной формуле: «Нет человечества – нет проблем». Планетарная братская могила – это ведь и есть бесклассовое общество. Не повезло – ушел на пороге открытия.
Слабый делает то, что от него хотят. Сильный – то, чего от него ждут. Умный – то, что считает нужным. Мудрый – то, чего хочет он сам.
«Человек – ничто, труд – это все», – так уверял Флобер Жорж Санд. Впечатляющее напутствие. Особенно для страстотерпцев словесности. «Есть блуд труда, и он у нас в крови», – скажет почти через век Мандельштам. Но всякий литератор однажды вдруг спрашивает себя самого: «А реальна ли моя жизнь?» Однако уже ничто не меняется. Жернов по-прежнему перемалывает отпущенные часы и дни. Только с возрастом он ослабляет хватку. Талант начинается с продуктивности, утверждается – самоограничением. В молодости командует страсть, зрелость – это господство стиля. И в литературе и в жизни.
Стилисты везде элита цеха. Гранильщики и ювелиры – аристократия ремесленников, лекальщики – рабочая гвардия. Люди решающего штриха. То же относится и к писателю. «Писать умеют подмастерья, вычеркивают – мастера».
Однако тут есть своя опасность. Чем он уверенней в выборе средств, чем он изящней и экономней, чем он бестрепетнее вычеркивает (для этого нужно твердое сердце, тяжко расстаться с тем, что твое), тем сильней искушение умолчания. Ибо одно дело – не солгать, и совсем другое – сказать правду. Можно с грацией обойти углы, и все же надо идти на предмет. Это и есть конечная мудрость, которая редко в ладу с умом.
Что вовсе не должно удивлять. Ум подмечает ограниченность мудрости в пространстве, мудрость же понимает ограниченность ума во времени. Недаром талантливые люди так часто ведут себя неумно с точки зрения их современников. Не умеют овладеть повседневностью.
Кстати, Томас Манн убежден: «Кто живет трудно, должен жить хорошо». Это, можно сказать, вечный искус художника, вечный писательский конфликт. Как примирить и гармонизировать почти исключающие друг друга стремления – жить хорошо и писать хорошо?
«Кто живет трудно, должен жить хорошо» – эти слова Томас Манн вложил в уста фараону Эхнатону, но, быть может, sit venia verba, это было подсознательным оправданием своей надежной жизнеустроенности с юных лет, с первого дня своего во всех отношениях отменного брака. «Да, я благоденствую, но мои бдения за письменным столом, мои десять томов дают мне на это законное право». Когда его невезучий старший брат Генрих уехал в коммунистическую Германию, где ему предложили президентствовать в Академии наук, Томас был рад: «Он будет богат и почитаем». Эхнатон Эхнатоном, но это скорее немецкий, западный взгляд на вещи. Возможно, что он вполне разумен. Мы, однако ж, идем своим путем. На нашей всегда мятущейся родине даже материальный достаток не гарантировал писателю того, что он будет «жить хорошо». Алексей Константинович Толстой, богач и красавец, был несчастлив. Тоска точила сильнее болезни.