Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лечащий врач предупреждал, что излишняя подвижность иволнения девочке противопоказаны, могут вызвать лихорадку, но к январю 1926года она в курточке и штанишках вовсю носилась по южной части Дьюма-Ки со своимальбомом и рисовала всё подряд.
Именно в ту зиму она заметила, что её рисунки родственникамнаскучили: сначала Большим Злюкам, Марии и Ханне, потом Тёсси и Ло-Ло, отцу и,наконец, няне Мельде. Понимала она, что даже гениальность приедается, если еёслишком много? Вероятно, на детском интуитивном уровне понимала.
И вот из этого, из скуки родственников, родилась решимостьвзглянуть на всё заново, открыть им глаза на волшебство увиденного ею.
Так начался её сюрреалистический период; сначала птицы,летящие брюшком кверху, потом животные, идущие по воде, наконец, УлыбающиесяЛошади. Они в какой-то степени вернули интерес к её картинам. Но именно тогдачто-то изменилось. Именно тогда что-то тёмное проскользнуло в мир, используя маленькуюЛиббит, как портал.
Она начала рисовать свою куклу, и вот тогда куклазаговорила.
Новин.
К тому времени Адриана вернулась из весёлого Парижа, ипоначалу Новин говорила пронзительным и счастливым голосом Ади, спрашиваяЭлизабет, может ли та хинки-динки-парле-ву, или предлагая заткнуть пасть.Случалось, Новин пела, усыпляя девочку, и в этих случаях рисунки с лицом куклы(большим, круглым и коричневым, за исключением красных губ), рассыпались постёганому покрывалу на кровати Элизабет.
Новин поёт: «Брат Жак, брат Жак, ты заснул, брат Жак? Еслинет — почему, почему, почему?»
Иногда Новин рассказывала ей истории, намешанные из разныхсказок, но удивительные. О Золушке в красных башмачках из страны Оз, облизнецах Боббси,[76] заблудившихся в Волшебном лесу и нашедших домик состенами из конфет и крышей из леденцов.
Но потом голос Новин изменился. Перестал быть голосом Ади.Перестал быть голосом знакомых Элизабет людей. И кукла продолжала говорить,даже когда Элизабет предлагала Новин заткнуть пасть. Поначалу этот голос,возможно, ей нравился. Возможно, она воспринимала его, как забаву. Странную, нозабаву.
Потом всё изменилось, не правда ли? Потому что искусство —это магия, но не вся магия белая.
Даже для маленьких девочек.
В баре в гостиной стояла бутылка односолодового виски. Мнехотелось выпить стаканчик, но я устоял. Возникло желание потянуть время, может,съесть на кухне один из сандвичей с яйцом и салатом, подумать, что я скажужене, но я не стал этого делать. Иногда единственный способ довести что-то доконца — сразу этим заняться. Я взял трубку радиотелефона и прошёл во«флоридскую комнату». Там было холодно, несмотря на закрытые сдвижные панели. Яподумал, что холод взбодрит меня, а вид солнца, падающего за горизонт ивычерчивающего жёлтую полосу на воде, успокоит. Потому что спокойствия мне оченьне хватало. Сердце бухало слишком сильно, щёки горели, бедро болело ужасно, ивнезапно я осознал, вот уж кошмар, так кошмар, что забыл имя жены. Всякий раз,когда пытался вспомнить, на ум приходило слово peligro — «опасность» наиспанском.
И я решил, что до звонка в Миннесоту должен кое-что сделать.
Оставил трубку на диване, прохромал в спальню (теперь накостыле: до отхода ко сну разлучаться с ним не собирался) и взял Ребу. Одноговзгляда в её синие глаза хватило, чтобы вспомнить имя жены, Пэм, и сердцебиениезамедлилось. С моей лучшей девочкой, зажатой между боком и культёй (еёбескостные розовые ножки болтались из стороны в сторону), я вернулся во«флоридскую комнату» и снова сел. Реба упала мне на колени, и я посадил еёрядом, лицом к уходящему за западный горизонт солнцу.
— Если будешь долго на него смотреть, ты ослепнешь, —предупредил я. — Разумеется, это будет весело. Брюс Спрингстин, тысячадевятьсот семьдесят третий год или около того.
Реба не ответила.
— Мне следовало быть наверху, рисовать всё это. — Я обвёлрукой Залив. — Заниматься грёбаным искусством ради гребаного искусства.
Ответа опять не получил. Широко раскрытые глаза Ребыговорили всем и вся, что жизнь свела её с самым противным парнишей Америки.
Я поднял трубку. Потряс перед её лицом.
— Я могу это сделать.
Ответа не последовало, но мне показалось, что я уловил налице Ребы сомнение. Под нами ракушки продолжали раздуваемый ветром спор: «Тысделал, я не сделал, нет, ты сделал».
Мне хотелось продолжить дискуссию с моей воздействующей назлость куклой, но вместо этого я набрал телефонный номер дома, который когда-тобыл моим. Надеялся услышать автоответчик Пэм, но вместо этого в трубке раздалсязапыхавшийся голос самой дамы.
— Джоанн, слава Богу, что ты позвонила. Я опаздываю, инадеялась, что смогу прийти к тебе не в три пятнадцать, как мы договаривались,а…
— Это не Джоанн, — перебил её я. Механически взял Ребу,вернул себе на колени. — Это Эдгар. И ты можешь отменить назначенное на трипятнадцать. Нам есть о чём поговорить, и дело важное.
— Что-нибудь случилось?
— Со мной? Ничего. Я в полном порядке.
— Эдгар, можем мы поговорить позже? Мне нужно к парикмахеру,и я опаздываю. Вернусь к шести.
— Речь пойдёт о Томе Райли.
В той части Америки, где находилась Пэм, воцарилась тишина.И затянулась она секунд на десять. За это время жёлтая полоса на воде чутьпотемнела. Элизабет Истлейк знала Эмили Дикинсон. Я задался вопросом, знала лиона Вачела Линдсея.[77]
— А что насчёт Тома? — наконец спросила Пэм. Осторожно,крайне осторожно. Я не сомневался, что про парикмахера она напрочь забыла.
— У меня есть основания полагать, что он, возможно, замыслилсамоубийство. — Плечом я прижал трубку к уху и начал поглаживать волосы Ребы. —Ты об этом что-нибудь знаешь?
— Что я… что я могу… — У неё перехватывало дыхание. Какпосле удара в солнечное сплетение. — Ради Бога, откуда я могу… — Она потихонькуприходила в себя, решила изобразить негодование. Что ж, в подобной ситуации — несамый плохой вариант. — Ты звонишь мне ни с того ни с сего и думаешь, что ярасскажу тебе, что творится в голове у Тома Райли? Я-то полагала, что тебестановится лучше, но, похоже…