Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Однажды мой танк проехал по живым людям. Они прятались под снегом, быть может, подстерегали нас, машина накренилась на ходу, они пищали как раздавленные мыши. На гусеницы налипла окровавленная плоть, по снегу за нами тянулся красный след. Мне пришлось смотреть на все это, потому что был мой черед вести наблюдение. Я видел, как наши приканчивали раненых, так как не было носилок. Главное, чтобы они не могли никому рассказать о передвижении наших частей. Так, по крайней мере, рассудил М., чтобы оправдать суровые, но мудрые приказы. Война, сказал он, поднимает человека выше всего человеческого. “А ты бы хотел такой смерти для себя?” – спросил я. Он ответил: “Почему бы нет? Это лучше, чем попасть в руки евреев и их прихвостней…” И он искренен. Я уважаю его и, наверно, ненавижу. Я видел выстроенных в ряд пленных, которых фельдфебель расстрелял одного за другим за то, что они отказывались выдать расположение противника, которое не могли знать. Некоторые падали на колени и начинали сочинять. М. сказал с усмешкой: “Этих врунов ликвидируют позднее…” И напомнил, что русские не подписали Женевскую конвенцию о военнопленных, значит, тем хуже для них. А наши пленные? У М. на все есть ответ: “Трусов мне не жаль, жалко только неудачников, а к ним следует относиться согласно естественному закону: горе побежденным! Сильные расы могут победить, лишь следуя естественным законам”. Он логичен, М. – как параноик.»
«…Мы стреляли в упор, с сорока метров, по маленькой танкетке, у которой заглох мотор. В этой жалкой жестянке находилось три человека, один из них махал куском грязно-белой ткани. Унтер был вне себя, потому что как раз перед этим мы испытали ужасный страх, один из тех непреодолимых приступов паники, которые время от времени испытывают самые лучшие солдаты и которые бьют по нервам, точно электрический ток. Г. кричал: “Они сдаются, паршивые собаки! Трусливые собаки!” Он не слушал меня, был словно одержимый; а вообще-то это добрый, совестливый парень, садовник-декоратор по профессии. Он скомандовал открыть огонь, и мы смотрели, как горит эта машина, как рвутся припасы, я видел, как горел светловолосый юноша лет двадцати, до пояса высунувшийся из башни. Я говорил себе: смотри, что ты творишь, ты должен глядеть, не моргая, ты не имеешь права закрыть глаза. Я видел, как пламя охватило светлые волосы, как молодое лицо скорчилось, словно бумажная маска, брошенная в огонь. И сказал себе: Когда я буду убит, я хочу, чтобы моя чистая Бригитта встретила этого молодого человека, – который воскреснет, – и любила его, потому что любит меня.»
«…Я думал о том, что для человека не существует естественных законов, его естественные законы – законы человеческие. Тигр и термит следуют своей природе; мы должны следовать своей, божественной, значит думающей, значит милосердной…»
«…На телеграфных столбах покачивались повешенные, несколько их висело на воротах церкви. Слишком многочисленные, они уже никого не ужасали. Страх – результат неожиданности, потрясающей воображение. А когда первое потрясение проходит, повешенный кажется чем-то совершенно простым, даже естественным, причем понимаешь, что это быстрая смерть, бывает и хуже. Мы разговаривали о раввине. Ему повезло, что его повесили очень быстро, сказал М., который сам вовсе не жесток, но допускает, что другие проявляют жестокость, преодолевая инстинктивную трусость и “повязывая себя кровью”. Среднестатистический человек, продолжал он, взращен больной цивилизацией, он нуждается в прививке жестокостью. (Себя М. средним человеком не считает, он пытался объяснить мне, что является нормальным арийцем…) Чтобы позлить его, я спокойно привел пример древних арийцев, которые исповедовали презрение к бренности бытия и ненасилие даже по отношению к животным. М. рассмеялся: “Ах, если этому вас учат в университетах, там необходимо провести хорошую чистку, а некоторым профессорам место в Бухенвальде, на очистке выгребных ям”. Несомненно, он тоже хотел разозлить меня, ибо начал терпеливо объяснять, что основной причиной упадка арийской расы явились исторические бедствия и влияние семитов; и что возрождение ее начинается с партии. Когда я говорю с ним, у меня возникает ощущение, что он сумасшедший, но я испытываю какую-то унизительную тягу к таким разговорам. Из двенадцати человек, образующих мой круг ада, он единственный, кто говорит; мне неведомо, думает ли он так или всего лишь повторяет заученные формулы. Мысль о том, что в нашей душе можно запечатлеть целые системы понятий, чтобы подавить в нас совесть, чтобы удушить мысль ее эрзацем, повергает меня в полную растерянность.»
«…Детей было больше, чем взрослых, несомненно, из-за предшествующих многочисленных депортаций. Девочки прижимали к себе кукол, жалких кукол. Евреев можно было разделить на два противоположных типа: тех, кто хранил выразительное молчание, и тех, кто беспрерывно жаловался. Я был совершенно спокоен и стремился лишь понять жертв. Понять, значит представить себя на их месте. Понять, не думая об их физических страданиях, это означало бы общность плотскую. Я же хотел общности духа. Поначалу мне казалось, что молчать – благороднее, чем жаловаться. Женщины рвали на себе волосы, седобородые мужчины дергали себя за бороды, бормоча молитвы. Я заметил, что многие постукивали посохами в такт причитаниям. И понял, что ритм этот пришел из глуби веков, что в нем и находит выражение та самая общность. Я стоял, спокойный, застывший зритель, повинуясь какой-то безумной дисциплине. Их как стадо гнали к вагонам. М. уверяет, что их уничтожат, причинив как можно меньше страданий, с помощью цианида, и цитирует Евангелие, которое советует отделять зерна от плевел. Говорит о евгенике, отборе среди людей: “Видели, какие они мелкие, бледные, тщедушные, слезливые, – слезливые старики, уродливые женщины?” Тут подошли Ф. и В., они заговорили о красивых сербках и голландках. Никогда не забуду сдавленный вой, раздававшийся из вагонов… Войска были довольны, потому что наливали водку. Многие считали, что нужно полностью эвакуировать население этих местечек, ведь их армии бомбили наши города.»
«…Бригитта, лишь этой ночью могу я написать тебе всю правду моей души. Я знаю, что причиню тебе боль, но только с тобой одной могу я разделить горечь, которую должен испить до дна. И поскольку ты моя суженая, ты должна иметь мужество выпить ее вместе со мной, даже если это глубоко потрясет тебя, как потрясает меня. Единственный непременный долг человека сегодня – испить горькую чашу до последней капли, преодолев содрогание тела и души, чтобы затем с полным правом сказать: все сделано, я