Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как поразила меня даже в то время эта надпись!Благовествовать взбирался на колокольню дурачок Васька; но даже эта жалкаяфигура не мешает мне вспоминать предвечернее время весеннего дня, ясное небо варках колокольни и ту могучую дрожь, которой гудела вершина колокольни вместесо всеми нами, когда, после долгих раскачиваний била, Васька оглушал нас первымударом, спугивал голубей со всех карнизов и уже весь отдавался любимому делу,утопая в звонком и непрерывном гудении меди. От этого гудения у нас верезжало вушах, во всем теле; казалось, что вся колокольня с вершины до основания полнаголосов, гула и пения. Не спуская глаз с мотающихся рук Васьки, стояли мы,охваченные восторгом перед гигантской силой звуков, замирая от захватывающейдух гордости, точно сами мы были участниками в возвышенном назначении колоколаблаговествовать радость. Затерявшиеся в звуках, мы как будто сами носились повоздуху вместе с их разливающимися волнами и ждали только одного — чтобыпоскорее ответил своим низким басом соборный колокол и чтобы Васька, в волнениисоревнования, поднялся с лестницы во весь рост и уже изо всех сил ударилзвонилом. Боже, какой трезвон начинался тогда над нашим убогим местечком и какмечтал я хоть когда-нибудь побыть на месте Васьки!
Странное желание это и теперь иногда посещает меня. Отдыхаяпорой в городишке, где протекло мое отрочество, я вспоминаю эту чуть ли неединственную его радость — нашу колокольню. Сидя в летние вечера под окном, яслушаю зачинающийся в разных концах города, перепутывающийся и мерно дрожащийгул колоколов, и этот гул погружает меня в думы о том, как протекают тысячитысяч наших жизней. Товарищи моих детских дней, те, которым детство сулило такмного, — где они? А матери и отцы их, уже сгорбленные и пригнутые к землестраданиями и близостью смерти, плетутся с желтыми восковыми свечами в рукахпред алтарь бога, который всегда казался им жестоким и карающим, требующимвечных покаянных слез и вздохов… И мне вспоминается далекое время, когда Васькатак звучно и тяжко ударял в большой колокол. Я мысленно взбираюсь на колокольнюи уже в свои руки беру веревку, привязанную к колокольному билу. Труднораскачивать его, но нужно раскачивать сильнее, чтобы с первого же удара дрогнулвоздух. А когда ответят другие колокола, нужно позабыться, затеряться в бурныхзвуках и хоть на мгновение поверить и напомнить людям, что "бог не естьбог мертвых, но живых"!
1900
I
Вечер, тишина занесенного снегом дома, шумная лесная вьюганаружи…
Утром у нас в Платоновке умер сотский Митрофан, а в сумеркаху меня сидел священник, опоздавший причастить Митрофана, пил чай и долгорассказывал о том, как много народу померзло в нонешнем году…
«Чем не сказочный бор?» — думаю я, прислушиваясь к шуму лесаза окнами и к высоким жалобным нотам ветра, налетающего вместе с снежнымивихрями на крышу. И мне представляется путник, который кружится в наших дебряхи чувствует, что не найти ему теперь выхода вовеки.
— Есть ли жив-человек в этих хижинах? — говоритон, с трудом различая в белой крутящейся мгле Платоновку.
Но морозный ветер захватывает ему дыхание, слепит снегом, имгновенно пропадает огонек, который, казалось, мелькнул сквозь вьюгу. Да ичеловечьи ли это хижины? Не в такой ли же черной сторожке жила Баба-Яга?«Избушка, избушка, стань к лесу задом, а ко мне передом! Приюти странника вночь!..»
Лежа весь вечер, я представляю себе, как пугливо и зыбкомерцают мои освещенные окошечки, такие одинокие среди бушующего леса, с головыдо ног поседевшего от вьюги! Дом стоит у широкой просеки, в затишье, но когдаураган гигантским призраком на снежных крыльях проносится под лесом, сосны,которые высоко царят над всем окружающим, отвечают урагану столь угрюмой игрозной октавой, что в просеке делается страшно. Снег при этом бешено ибеспорядочно мчится по лесу, непритворенная дверь в сенцах с необыкновеннойсилой бьет в стену, а собаки, которые лежат в них, утопая в снегу, как впуховых постелях, жалобно взвизгивают сквозь сон, дрожа крупной дрожью… И мнеопять вспоминается Митрофан, который ждет могилы в такую мрачную ночь.
В комнате тепло и тихо. Стекла холодно играют разноцветнымиогоньками, точно мелкими драгоценными камнями. Лежанка натоплена жарко, п кшуму и стуку я так привык, что могу не замечать их. Лампа на столе: горитровным сонным светом. Ровно, чуть внятно звенит в ней выгорающий керосин,монотонно и неясно, точно под землей, баюкает кто-то ребенка за стеною вкухне, — не то сама Федосья, не то ее Анютка, которая с малолетства вовсем подражает своим вечно вздыхающим теткам, матери. И, прислушиваясь к этомузнакомому с детства напеву, к этим шумам и стукам, весь отдаешься во властьдолгого вечера.
Ходит сон по сеням,
А дрема по дверям, —
поет в душе жалобная песня, а вечер реет над головоюнеслышною тенью, завораживает сонным звоном в лампе, похожим на замирающеенытье комара, и таинственно дрожит и убегает на одном месте темным волнистымкругом, кинутым на потолок лампой.
Но вот в сенцах слышен певучий визг шагов по сухомубархатистому снегу. Хлопают двери в прихожей, и кто-то топает в пол валенками.Слышу, как чья-то рука шарит по двери, ищет скобку, а затем чувствую холод исвежий запах январской метели, сильный, как запах разрезанного арбуза.
— Спите? — спрашивает Федосья осторожным шепотом.
— Нет… А что? Это ты, Федосья?
— Я-с, — отвечает Федосья, меняя голос на громкийи естественный. — Ай я вас разбудила?
— Нет… Ты что?
Вместо ответа Федосья оборачивается к двери, — хорошоли притворила? — и, улыбнувшись, становится к печке. Ей просто хотелосьпроведать меня. Это небольшая, но плотно сбитая баба в полушубке; голова у неезакутана шалью и похожа на совиную, не полушубке и на шали тает снег.
— Там пыль! — говорит она с удовольствием и, ежась,прижимается к печке. — Что, давно вечер-то по часам?
— Половина десятого.
Федосья кивает головою и задумывается. За день онапеределала сотни мелких дел. Теперь она в тумане отдыха. Глядя на снегсовершенно бессмысленными, удивленными глазами, она с наслаждением затягиваетсядолгим и глубоким зевком и, зевая, бормочет:
— Ах, господи, что ж это зевается, куда это девается!Вот жалко Митрофана- то! Целый день с ума не идет, а тут еще наши: выехали, нетли? Поедут- замерзнут!
И вдруг быстро прибавляет:
— Постойте — в каком ухе звенит?
— В правом, — отвечаю я. — Нынче они непоедут…
— Вот и не угадали! А я было про мужика своегозагадала. Боюсь, обморозится…
И, увлеченная думами о вьюге, Федосья начинает:
— Так-то на сороки было, на сорок мучеников. Вот, расскажувам, страсть-то была! Вы-то, известное дело, не помните, вам тогда небось пятигодочков не было, а я-то явственно помню. Сколько тогда народу померзло,сколько обморозилось…