Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А! Значит, и вы тут! – воскликнул барон. – О, Боже мой, я давно не знаю, как у вас дела; рад, что вижу тебя живым, что вы оба спаслись. Я тоже сумел вылезти из этого кипятка, меня вежливо задела польская пуля (у вас были плохие винтовки) и я это использовал, чтобы устроить себе отпуск. Мне досадно смотреть на то, что делается с вашей бедной Польшей. Но это были вещи прогнозируемые… неизбежные! Увы! На что вы нарывались? Сила вызывала силу, как говорит Вейс в дебатах. Помнишь, дорогой Наумов, наши очень старые беседы. Видишь, что я был прав; я удивляюсь вашему героизму, но не меньше удивляюсь вашей нерассчётливости.
– Дорогой барон, – отвечал Наумов, – от тех бесед, о которых ты вспоминаешь, до сегодняшнего дня я многому научился, много чувствовал и страдал, опыт только укрепил во мне веру в дело Польши и свободы, которым поклялся. Я сегодня меньше за него в отчаянии, чем когда-либо; чем больше жертв, тем победа более неизбежна. Я рисковал жизнью за свои убеждения, спасением её я главным образом обязан тебе; я вышел из битвы калекой, изгнанником, бедняком, но из разрушенной Трои я вынес своих Богов… уверенность, что посвятил себя правде, что правда должна победить! Нас сокрушит звериная сила, сотрёт в порошёк народ… вырастут люди, потому что идея – бессмертна. Польша воскреснет.
– В то, что мир в конечном итоге не позволит себя связать горстке людей в мундирах, – сказал барон, – верю и я в это… но… я рассчитываю на битву и победу в течение ста лет. Деспотизм слеп, им кажется, что готовят триумф, когда работают на победу идеи совсем противоположной… но, несмотря на это, идея не привьётся ни легко, ни быстро. Люди также опрометчиво незрелые, слабые, метаются в судорогах, правительство – организованное и осторожное; много воды утечёт, прежде чем вы сумеете окрепнуть, а их ослабить и побороть. Что касается Польши, дорогой Наумов, это другое дело, она сражается за бессмертную идею, но сама смертна. Грустно, унизительно смотреть на то, когда разъярённый бык топчет слабую женщину, но…
– Что делается из духа и продолжается его силой, – прервал Наумов, – может быть растолчено, временно разбито, но не убито. Польша может не встать из могилы такой, какой некогда была; встанет новой, возрождённой, молодой, но победоносной. Я верю…
– Но сегодня, сегодня, какое страшное поражение! – воскликнул барон. – С каким бесстыдством её топчут и угнетают… какие постыдные программы пишет ошалевшая журналистика, до какой ярости доходит кислый, хуже, чем кислый, потому что горький и отравленный безнравственностью, русский патриотизм! Что ты на это скажешь?
– Я? Ничего! – сказал Наумов спокойно. – Терплю, молчу, усмехаюсь. Всё это больше служит польской идее, чем, как им кажется, ускоряет реакцию. Настоящей опасностью для нас была бы мягкость, яростная жестокость – стимул для выдержки.
– Из тебя вышел, как я погляжу, – сказал барон, – ужасный оптимист.
– Глубокая вера им делает, – добавила печальным голосом Магда, – мы верим, что будущее должно быть более светлым, не для нас, может, а для родины.
– Дождёмся ли мы его? – вздохнул барон.
– Не мы, только наши внуки… – отвечала женщина, – сто лет мы повторяем это в Польше и поколение подаёт поколению надежду. Мы будем, может, тем помостом трупов, по которому пройдёт правда.
– Что вы думаете делать? – спросил барон, меняя тему разговора.
– Не знаю ещё, – сказал Наумов, вздыхая. – Смотри, барон, целыми шеренгами идут бедные братья изгнанники, бедность которых оскорбляет не только гордость русских, но роскошь и разврат собственных братьев и холодное немецкое равнодушие, всё-таки среди побледневших лиц ты найдёшь озаряемые надеждой. Стоит ли нам думать о себе? Пока сюда до нас доходят стоны этих жертв, тысячи которых ежедневно высылает Польша в Сибирь, в Оренбургские степи, скованных, замёрзших, нагих, оголодавших, приветствуемых камнями и плевками по дороге на Голгофу. Каждый день выбрасывает на эти чужие берега не меньше несчастных выживших, которых преследует Австрия и пруссаки, а боязливая саксонская полиция выталкивает в какие-то незнакомые края. Можно ли подумать о себе, думая об этом?
Есть ещё кое-что более страшное, чем это всё, – добросил Наумов, – это временное равнодушие, отказ от правды всем миром, владычество отвратительных и бесстыдных сил… признанное! И однако мы ещё не отчаиваемся!
– Как же я был бы счастлив, если бы имел вашу веру! – воскликнул барон. – Иногда и я утешаюсь тем, что в истории должна быть какая-то логика; но когда вгляжусь, окружающее мне кажется дьявольской насмешкой.
Книпхузен замолчал.
– Вы женились, как я погляжу? – спросил Наумов.
– Да, – ответил барон.
Тут он зевнул и его губы скривила усмешка, которая, казалось, издевается над собственным счастьем.
– Долго вы думаете пребывать за границей? – спросил Наумов.
– Прежде чем отвечу на этот вопрос, – сказал барон, – на который, строго говоря, без Наталии Алексеевны ничего решительного сказать не могу, потому что, как вы догадываетесь, она меня возит, не я её, – позвольте спросить: что вы думаете делать?
– Мы, – отвечала со вздохом Магда, – разделим жребий наших братьев-изгнанников, пойдём искать работы и ждать великого дня…
– Но всё-таки у вас есть какое-нибудь намерение? – спросил барон.
– В нашем положении недалеко можно увидеть будущее, – отозвался Наумов, – мы живём со дня на день, мы привыкаем к бедности, к презрению людей, кормимся надеждой. Выгонят нас из Дрездена, пойдём к более гостеприимным воротам другого народа. Куда? Бог знает, потому что сегодня разрозненный народ не найдёт желанного приюта нигде. Франция, несмотря на традицию, отталкивает, немцы выгоняют как можно спешней, итальянцы, делая гримасу, едва принимают, верная принципам Швейцария отворяет ворота, но и она рада бы, чтобы нас было как можно меньше.
– Да, – прибавил Книпхузен, – сегодня всем владеет и абсолютно правит торговля, нет стыда, нет запала, каждый сидит над своим куском хлеба и ворчит. Не знаю, люди ли мы ещё, но верно, что от патриархальных времён далеко нас оттолкнула меркантильность и хлопоты о хорошей жизни… прежде всего.
– Таким образом, мы пойдём, разрозненные, бороться с равнодушием людей, – быстро прервала женщина, – во имя забытых старых истин… будем проповедовать храбростью и терпением. Думаете, что испорченной Европе не был нужен вид народа, страдающего за свободу?
– Да! Да! – улыбнулся барон. – Но все ли вы на вершине этой миссии? Не знаю. Я с восхищением гляжу на вас, слушаю, но вчера и сегодня я пересекался с вашими отчаяшимися, равнодушными, проклинающих свою долю земляками…
– Это обычные последствия всякого падения, – ответил Наумов, – нас это