Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все какое-то время молчали и смотрели на Эльбу, а перед ними по очереди проскальзывали, точно специально приведённые, одна за другой все фигуры, которые волны революции вынесли на чужой берег. Шёл нарядный панек, представитель испорченной Польши, с досадой смотрящий на потёртые чамарки изгнанников, мрачный и дикий взор которых, казалось, упрекает его холодное богатство, равнодушно пересекающееся с кровавой братской бедностью.
И достойный шляхтич, который поделился вчера последним грошом, который любил родину, хоть в её освобождение не мог поверить… и оплакивал поражение, от радости ничего не видя.
И измученный солдат, не знающий, где переночует, что завтра будет есть, и бросающий последнюю серебряную монету немцу с фантазией и спесью магната или красивой девушке за каплю забвения и яда.
И революционный дипломат, политический агент с уверенным выражением лица, который грезил, что сделал для родины что-то великое, и что за это имел право унижать собратьев и вдовий грош транжирить.
И странствующий космополит, который вырвался из незнакомого угла якобы на помощь делу, в действительности, чтобы от его имени безумствовать и эксплуатировать сочувствие.
И грустное, тихое дитя деревни, тоскующее среди стен по полям, по лугам – среди брусчатки, по лесам – среди домов, по сердцам – среди ходячих трупов.
И изысканно одетый фанфарон, издевающийся над товарищами прекрасным французским языком, который служил революции, пока она ему оплачивала путешествия по Европе, сегодня остроумно над ней насмехающийся.
И раненый ребёнок с весёлой душой, который потерял руку, прежде чем научился ею владеть… смеющийся над бедностью, издевающийся над унижением, гордо глядящий на свет, выше которого себя чувствовал.
И бесконечное разнообразие этих типов, которые каждая революция, как буря, выбрасывает на берег, чтобы на них отдыхали любопытные глаза, прежде чем их высушит солнце и расхватают ветры.
У барона, хотя равнодушного, было сердце, которое порой содрогалось в груди. Его пробуждало то достойное, то сатанинское чувство, попеременно жалость и презрение. В этот раз оно билось, как обычно бьётся сердце неиспорченного человека при виде ближнего, которому подал братскую руку. Он смотрел на этих двоих людей, так терпеливо, без ворчания переносящих своё несчастье, с непередаваемым самоотречением, хотел быть им полезным.
– Куда вы отсюда поедете? – спросил он.
– Домой, – отвечала Магда, краснея, – мой муж долго ходить не может, а немного нуждается в прогулке, сегодня мы как-то случайно зашли на эту неприятную Террасу, нужно возвращаться; рана Стася ещё его беспокоит, когда простудится.
– Если бы вы позволили мне проводить вас…
– О! К чему это? – воскликнула быстро, краснея, женщина. – Мы не стоим так далеко и так высоко.
– Дорогая пани, – прервал барон, – для вас ни слишком высоко, ни слишком далеко быть не может.
Наумов немного оттащил его в сторону.
– Не расстраивайте её, – сказал он, – бедная женщина может стыдится нашего убожества… мы живём в одной тёмной комнатке на чердаке.
– Тем более нужно нанести вам визит, – сказал барон, – потому что я не вынесу, чтобы бывший товарищ по оружию страдал, когда я разбрасываю деньги. Наталия Алексеевна тратит самым чудесным образом, с настоящей господской фантазией, какую уже сегодня даже господа забыли; мне было бы стыдно, если бы не пришёл к вам на помощь.
– Дорогой барон, – тихо пробормотал Наумов, – да брось… мы ничего от тебя не примем, а если бы даже ты вынудил нас к этому, мы сразу поделимся с ещё более бедными, чем мы… и были бы завтра такими же бедными, как сегодня. Этой пропасти не наполнишь, нам только будет от этого досадно; дружба гораздо более горячая, когда её никакие денежные дела не остужают.
– Всё это очень хорошо, – ответил барон, – но я думаю кое о чём другом, у меня есть большой друг в одном уряднике железной дороги; я выхлопочу тебе место, и вы поедете во Францию. Хоть такую услугу примишь от меня?
Наумов только пожал ему руку.
– Пройдёмся и поговорим ещё минуту, – добавил барон, – я вижу, что твоя жена нашла какую-то знакомую, могла бы мне тебя доверить.
И он приблизился к Магде, прося её, как он выразился, одолжить мужа на пару часов. Она охотно на это согласилась, и два старых товарища пошли на Luttichau-strasse к великолепному дому барона.
Удобно там сев, они заново начали прерванный разговор.
– Верь мне, – сказал барон, – ты сделаешь лучше, перестав строить воздушные замки; иди, работай и забудь немного о судьбах человечества, а думай больше о своей собственной. Мы никогда не сломаем кандалов; население не созрело для свободы, а если бы мы их сломали, сами себе скуём новые. Мир, взятый в целом, глупый и подлый, он поклоняется силе, восхищается золоту, предпочитает мир, купленный скорее позором, чем жертвой. Несколько десятков фанатиков не опрокинет порядка, который держится века и века продержится. Много красивых вещей на бумаге, но жизнь их не исполняет. Смотри, как публичное мнение, как симпатии Европы подвели вас, когда, обратившись к ним, вы требовали действия. Пришли несколько достойных французов, несколько десятков авантюристов, а остальные поведали себе: «Нам уже наскучила эта Польша!»
Англия советует сдаться и дать себя вырезать; немцы прогоняют, потому что бояться, как бы мы не ели их хлеб, итальянцы думают о собственной шкуре. Мир, дорогой Наумов, – повторил он, – глупый и подлый: достоин, чтобы его хлестали. Человечество измельчало… Давай подумаем о себе и спокойно пробьёмся к… гробу, не делая тщетных усилий.
– Ты ошибаешься, – сказал Наумов, – человечество достойное, но слабое: его убеждения идут регулярно, как маятник часов, от наивысшего энтузиазма до самых последних сомнений. Меня не пугает сегодняшнее равнодушие ко всему, что хорошо, красиво и благородно; завтра начнётся реакция против реакции и мы вернёмся на более достойную дорогу. Хорошее знание человеческих сердец даёт плохим силу бросить этот маятник мнения туда, где бы его могли остановить, но они сдержать его не сумеют, наоборот, чем больше его поднимают в противоположную сторону, тем сильнее он пойдёт обратно. Мир неоспоримо на плохой дороге, но уже чувствует это и стыдится, уже эта политика бизнеса, шарлатанства, расчёта мутится и слабеет, нужно будет вернуться к большим принципам, к широкому тракту, к простым и честным средствам. Я не сомневаюсь в человечестве, барон…
– Ты наивен, – воскликнул барон, – но тут нечем помочь. Между миром при римлянах и нашим почти не вижу разницы; не понимаю прогресса, потому что не замечаю его ни в обычаях, ни в жизни, ни в истинах, доступных нам. Евангелия – книга в сафьяновых обложках, очень красива,