Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давление измерять будем? Или на слово поверишь?
— Измеряли с утра. Сто двадцать на восемьдесят, —пробормотал Зубов.
— Вот так, Ваня. А что морда у меня в морщинах и волос нет,это для конспирации. Чтобы ты не свихнулся от изумления.
Зубов прикусил губу, помотал головой.
— Трудно, Федор Федорович. Трудно не свихнуться.
— Еще бы! Ты видишь меня каждый день и не замечаешь перемен.Ты до этого момента в глубине души не верил, что препарат работает. Но онработает, Ваня. В микроскопических цистах заключена сила невероятная,необъяснимая, беспощадная.
— Да почему же беспощадная? — выкрикнул Зубов так нервно,как давно уж не кричал.
Старик медленно, тяжело опустился в кресло. Мнемозиназавертелась у его ног. Он со стоном согнулся, поднял ее. Она завиляла хвостом,принялась облизывать ему лицо, поскуливая, слегка покусывая за нос.
— Почему беспощадная? — повторил Зубов уже спокойно. — Выстолько лет были прикованы к инвалидному креслу, а теперь чечетку пляшете.Неужели не рады ни капельки?
— Вот сейчас, сию минуту, рад. Даже счастлив. Мнемозинапростила меня. Я вспомнил чечетку. Но минута пройдет. Уже прошла. Знаешь, ктонаучил меня бить степ? Ося.
— Тот самый мальчик, которому Михаил Владимирович ввелпрепарат?
— Да. Мы с ним встретились в феврале двадцать второго года.Была ночь, моя последняя ночь в Берлине. Моросил ледяной дождь. Скверное времядля прогулок по парку. Черное небо, голые ветви вековых дубов тряслись ответра, с них капало за шиворот. Мы промерзли насквозь, зашли в ночное кафе. Тамбыло тепло, дымно, шумно. Играл джаз, пили пиво, отплясывали фокстрот ичарльстон. Там Ося научил меня бить степ. Последняя ночь, короткая передышка.
— А дальше?
— Дальше? — старик сморщился, поправил языком вставныечелюсти. — Передышка закончилась очень быстро. Утром я сел в поезд и уехал вМоскву. Мне предстояло сделать чудовищный, невозможный выбор. Я чувствовал себяжалким ублюдком.
Старик замолчал, закрыл глаза. Рука его машинальнопоглаживала уснувшую Мнемозину. Иван Анатольевич долго не решался окликнутьего, наконец заметил, как дрогнули веки, и осторожно спросил:
— Федор Федорович, что случилось с вами в Германии в двадцатьвтором? Вам удалось сделать правильный выбор?
Старик ничего не ответил.
Поезд, 1922
Радек заглянул в купе Федора, не постучавшись, и не черездва часа, а всего лишь через сорок минут.
— Сейчас умру от голода. Мегера Анжелика уже откушала, яслышал, как она возвращалась, так что идемте ужинать.
Ресторан был через вагон. Он сиял белизной скатертей,серебром приборов. На столах стояли вазы с черным виноградом, краснымияблоками, синими сливами.
Официант в бабочке кланялся, говорил интимно, вполголоса, счувственным придыханием:
— Что товарищи желают на закусочку-с? Из горячего позвольтес рекомендовать котлетки отбивные, на косточке. Свининка свежайшая, поросеночеквчера еще резвился и хрюкал-с.
— Принесите, пожалуйста, меню, — попросил Агапкин.
— Меню для иностранцев-с, — официант почему-то обиделся.
— С иностранцев дерут втридорога, — объяснил Радек, — а понашим с вами мандатам тут кормят бесплатно-с, — он нарочно растянул это «с»,смешно подвигал бровями и обратился к официанту: — Давай так, Николаша, назакуску семужки, осетрины с хреном, белужки вашей фирменной потоньше пустьнастрогают, с лимоном, ну, ты знаешь, как я люблю. Отбивные, говоришь, хороши?Давай твои отбивные.
Николаша в ответ почтительно кивал, ворковал, как голубь:
— Да-с, Карл Бернгардович, понимаю-с, непременно, КарлБернгардович.
Еды, заказанной Радеком, хватило бы на десятерых. Явилсяповар из кухни, маленький худой старичок в белом колпаке, с выпуклым, как убеременной женщины, пузом. Поблескивая золотом коронок из под пушистых седыхусов, приветствовал дорогого Карла Бернгардовича.
— Я часто мотаюсь туда сюда, — объяснил Радек, когда ониостались вдвоем, — челядь эта меня знает.
— Чаевые хорошие даете? — спросил Федор.
— Не даю никогда, никому. Из принципа. Чаевые — буржуазныйпережиток. Хотите оскорбить работника советского общепита до глубины души,дайте ему чаевые.
— То есть они вас бескорыстно любят?
— Конечно. Я жизнь свою посвятил борьбе за их свободу исчастье. А вот вы ради чего живете? Есть у вас высшая цель, идеалы?
Федор пожал плечами, отодвинул шторку и стал смотреть вокно. Смеркалось, мимо плыли смутные заснеженные перелески, белые поля.Призрачно темнели на снегу скелеты изб, одинокие печные трубы, какая-то станциясо вздыбленной горбом платформой и обломками вокзального здания, в гроздьяхсосулек, телеграфные столбы, косо повисший обрубок шлагбаума, будка стрелочникас оконцем, забитым фанерной пятиконечной звездой.
Официант принес закуски, коньяк в графинчике, зажег лампу, ипечальный пейзаж за окном исчез, стекло отражало стол, приборы, огонь лампы, смутныйполупрофиль Федора.
— Ничего уж не видно, а вы все смотрите, — с усмешкойзаметил Радек, — давайте выпьем. Коньяк отличный, французский. Ваше здоровье.
Они чокнулись. Федор только пригубил, Радек выпил залпом,закусил лимоном.
— Угощайтесь. Я знаю, вас кормят неплохо, однако таких чудесдавно, небось, не едали. А не пьете почему?
— Мне алкоголь противопоказан, организм не принимает, —Федор подцепил вилкой ломтик холодной осетрины.
— Забытый вкус, верно? — спросил Радек, попыхивая трубкой инаблюдая, как он жует.
— Да, рыба замечательная.
— То-то. Семужку попробуйте. А Бокий ведь вас провожал. Яслышал, как вы шептались в купе. Не беспокойтесь, слов не разобрал, хотя ушинавострил, не скрою. Ну, строго между нами, «Черная книга» правда существует?
Федору уже приходилось слышать о том, что Глеб Иванович потайному поручению Ленина многие годы собирает всю грязь о деятеляхбольшевистской верхушки и записывает в «Черную книгу». Но прямой вопрос о том,правда ли это, ему задали впервые. Глупо было делать удивленные глаза,спрашивать: что вы имеете в виду?
— Знать наверняка никто не может, — ответил он тихо, самымдоверительным тоном, — Глеб Иванович работает в совершенно иной области. Наука,техника, шифровальное дело. Вот у товарища Дзержинского точно есть досье накаждого, в силу его должности.