Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Замечательный сказочник Бажов и в быту находил подходящее слово. Свою вечную маету с кишечником определял как «непросёр».
Задача критика не из легких – почти невозможно одновременно быть объективным и заразительным.
Столько времени я не видел NN. Должно быть, исчез в Бермудском треугольнике.
Очень юные, очень здоровые люди, твердо знающие, что они бессмертны, запели, что колокол звонит и по ним.
Не скажу, что быт демократичен исходно, но он органически не выносит котурн и, даже размежевывая, уравнивает. В тридцатые годы много смеялись над анекдотическим объявлением, якобы вывешенном в закрытом распределителе политкаторжан: «Повидло только цареубийцам».
Быт – это действенное оружие против величия истории. И – что печальней – против ее поэзии. Прочтешь, как одна Прекрасная Дама (Л.А. Дельмас) встречает на базаре (!) другую Прекрасную Даму (Л.Д. Менделееву) и допрашивает ее с пристрастием, с какой это стати в их семье так укоренилась Книпович, и все обретает домашний облик.
К слову сказать, Е.Ф. Книпович («Шея. Агат. Духи» Е.К. – из блоковских записных книжек) я знал достаточно хорошо. Строгая пожилая дама, умела надменно себя нести, говорила скупо и многозначительно, бесспорно, в ней чувствовалась порода.
Но с этой аристократической статью она старательно обслуживала идеологическую сановную сволочь, выделяясь воинствующей ортодоксальностью.
В 1932-м в «Литературной энциклопедии» Мандельштам мог прочитать о себе, что он «выражает интересы крупной буржуазии». Энциклопедический донос весьма выразительно сочетался с тотальной нищетой Мандельштама.
Неизбывное чувство ущемленности! Оно преследует человека всю жизнь. Один замечательный писатель многие годы спустя публикует полный обиды рассказ о том, как в Доме творчества его поселили в комнате, примыкавшей к сортиру. Другой – в своем интервью горько сетует – его «не пускали в высшее общество».
«Ну и судьба у меня, – сказал Дюма-сын своему роскошному Дюма-отцу. – Разнашивать твои новые башмаки и донашивать твоих старых любовниц». Любой отец мог только мечтать о подобных отношениях с сыном. Особенно если метафорически перенести эти отношения в исконно ревнивую среду творчества. Какая преемственность возникает в поступательном литературном процессе! Новое поколение осваивает еще непривычную и неудобную для своих предшественников форму, к тому же наследуя все прекрасное, что вдохновляло уходящую генерацию. Великолепная идиллия!
Когда писатель (в особенности драматург) перестает чувствовать время, он ищет вневременных категорий. Но это опасное предприятие, доступное одному из тысячи. Тому, кто, утрачивая непосредственность, может выиграть в глубине. Другим остается уповать разве что на свою фантазию, которая с годами скудеет.
Даже в юности любой авангард наводил на меня тоску и уныние. Бог одарил меня косными вкусами. Это меня поначалу заботило. Я утешался словами Чехова: «Что художественно, то ново». Много созвучного находил в настроениях Бунина, и особую радость доставила мне поздняя мысль Бродского: «Будущее культуры – в ее арьергарде!»
Вечный литераторский вздох: о, если б сегодняшнюю руку и вчерашнюю работоспособность!
Интерлюдия (19 ноября 1988 г.)
Ночью, лежа без сна, я услышал какой-то тревожный прерывистый стон, два всхлипа, два вскрика, один за другим. После непродолжительной паузы они повторились, раз и другой. Скорее почувствовал, нежели понял, что этот высокий плачущий звук связан со мной, он – во мне, не вовне. И, встав с постели, услышал отчетливо, как звук обрывается и замирает. Я не решился лечь сызнова – странно… что же все это означало? И понял – меня предупреждала этим тревожным, чуть слышным стоном, зная, что будет, моя душа.
Полночи убил я на то, чтобы справиться с бессонницей – пустое занятие. Постель казалась жарко натопленной, я вышел на открытый балкончик. Стояла густая тишина. Окрестный пейзаж, давно надоевший, казалось, обрел незнакомый облик. В нем не было ничего привычного, почудилось – я в другой стране, в каком-то чужом, неизвестном веке. Одно окно в неподвижной громаде, высившейся напротив меня, робко, еле заметно, светилось – желтый мазок на черном холсте. Кому-то не спится, как мне в эту ночь. Проехала, прокатилась машина, сверху она показалась игрушечной.
Эти два вздоха унявшейся жизни – свет и звук, два оживших духа в ночной пустыне, еще отчетливей обозначили безмолвие улиц. За мгновение я словно проделал длинный путь во времени и пространстве. Было чувство одинокого зверя на уснувшей навек или, наоборот, еще не проснувшейся планете. Словно вернулся к себе самому из тысячелетнего путешествия – вот, наконец, оно завершилось.
…Сорок лет прошло с дождливого вечера, когда я ступил на московский асфальт.
Люди, прожившие долгую жизнь, меченную безмерными тяготами, обычно расходятся в разные стороны. Даже и те, что, словно обмякнув, преисполняются смирением, не торопятся к спутникам прежней жизни.
Нечего говорить о других – мощных, пассионарных натурах – они с годами все круче, все жестче, они предъявляют суровый счет к миру и ближним – живым и мертвым.
Лев Николаевич Гумилев, бесспорно, принадлежал ко вторым. И то сказать – судьба предоставила достаточно поводов ожесточиться. С юности он отведал вдоволь тюремной и лагерной похлебки, когда же вернулся из дальних странствий, узнал неприязнь мужей науки. И припозднившееся признание его теорий, заслуг, воззрений, скорей окончательно развело, чем примирило его с окружением.
Ахматова вызывала у сына самое острое раздражение. Его последние выступления на телевидении были резки – чувствовалось, что он озлился. Можно ль сказать, что Анна Андреевна была недостаточно нежной матерью? Однажды вытащила его из тюрьмы, когда же он был арестован вторично, стояла в очередях с передачами, писала, стучалась во многие двери, сложила (при ее-то гордыне) рептильные вирши в честь супостата, и все же творческое богатство вело ее собственной дорогой – человеческой, литературной, женской. С детских лет (он жил долго врозь с матерью) в Льве Николаевиче набухала тяжелая, прочная обида. Однажды, рассказывая историю своих заточений, небрежно бросил (на всю страну): «В тридцать шестом я вышел быстро. Мама успешно похлопотала. Дело в том, что вместе со мною зацапали ее тогдашнего хахаля. Заодно постаралась и за меня». «Хахаль», кстати, был Пуниным, ее мужем на протяжении многих лет.
В другой раз – уже в частной беседе – в ответ на слова его собеседника, что и Ахматовой крепко досталось от сверхдержавы, сказал снисходительно: «Да, разумеется… а все же – „вольняшка”…»
Так и стоит он перед глазами – плотный, коренастый, в ковбойке, широкоскулый, с уже