litbaza книги онлайнКлассикаЗеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х - Леонид Генрихович Зорин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 53 54 55 56 57 58 59 60 61 ... 127
Перейти на страницу:
каким скрежетом читают нацисты эти слова – любимый Витебск всегда отрекался от блудного сына.

Девиц он доводил до хруста – цитировал Рембо и Пруста. Речь, конечно, не о сегодняшних девах.

Есть раздражающие слова. Например, неприятно, когда футболиста или тем более шахматиста определяют словом «игрок». Не по себе, когда писателя, музыканта или актера увенчивают словом «художник». В первом случае оно дешевит (словно вдруг пропорхнула тень шулера), во втором – надувается от претензии. Сплошь и рядом амбициозно звучит такое слово, как «современное», характеризующее искусство или человеческую особь.

Пушкинисты почти полтора столетия ведут неутихающий спор: чьих ног касалось море в предгрозье? Раевской? Ризнич? Вяземской? Воронцовой? Четыре пары прелестных ног претендуют на эту высокую честь.

Земля парует – стало быть, отдыхает. То же самое и человек. Он трудится не меньше земли. Что же касается поэтов, то Ходасевич был убежден, что им попросту необходимы периоды «сладкого безделья». Но я графоман, а не поэт – мне не дано было их испытать.

Юбилеи, сплошь юбилеи. Один юбилей сменить другой спешит, не дав ни ночи, ни нам хотя бы некоторой передышки. Не жизнь, а торжественная комедия.

Дай Бог, утвердится в литературе на долгие годы нормальная жизнь. По-черному завидую юношам. Даже если последние годы я проживу и без цензуры – что из того? Не тот кураж. Все, что мне было отпущено Югом, ушло на атлантовы усилия хоть как-то отстоять душу живу, не испохабиться, не оскотиниться, не стать абсолютным духовным кастратом. Истратил на эзопов язык, на игры в сановных кабинетах, на поиски бытовых тропинок – только бы уйти от лганья, выскользнуть из опасных ловушек, справиться с любовью к успеху, только б спастись от регалий, от званий, от официальных похвал. Вся молодость была изувечена – цензурой, вечными унижениями и произволом чиновных придурков. Вся зрелость – отравлена невозможностью выплеснуть свою боль и мысль, гнетущей наукой выживания. От Богом проклятого поколения осталась лишь тощая кучка книг, способных робко поспорить с временем. Немного выручила война – хоть как-то легализовала страдание, дала пусть невнятно, пусть скороговоркой произнести нелживое слово. Бедная, нелепая жизнь! С тоскою видишь ее плоды. Все дело в том, что десятки лет мы жили в Большом Сумасшедшем Доме, – и всякий нормальный человек казался в нем душевнобольным.

Насколько легко разжались уста, настолько легко их снова замкнуть – уже известно, как это делается.

Академик Тахтаджян объясняет невероятный успех Лысенко тем, что в этом необразованном, ущемленном и потому агрессивном, ненавидящем весь мир человеке Сталин чувствовал родственную душу. Нет спора, что так оно и было. Насколько раздроблено, разобщено духовное патрицианство, всегда выясняющее отношения, настолько всегда сплочено плебейство. Едва ли не каждый день поминаешь conglomerated mediocrity Милля.

Отношения литераторов – какая болезненная тема! Эти странно устроенные люди живут словно без кожного панциря, словно – на пороге конфликта. Всегда общение их мучительно, исполнено тайного напряжения и – все равно – их влечет друг к другу. Те, кто прошел жестокую школу особого советского века, когда эти связи были отравлены не только завистливой неприязнью, не только кипением самолюбий, но еще и доносами, предательством, любят кивать на прежние нравы – насколько все было выше и чище! И все же дело не только в эпохе, в ее драматических обстоятельствах – дело в исходных несоответствиях. И в наш исторический период дружба Олейникова и Шварца долгое время казалась безоблачной и, более того, образцовой. Вот два блистательных остроумца, фонтанировавшие веселым даром, своими посланиями, посвящениями, неиссякаемыми ювенилиями. И как понимали один другого – с полуслова и полувзгляда! Два преданных неразлучных товарища, которых сам Бог назначил друг другу. Лишь нынче из шварцевских дневников вычитываешь, скольких черных часов и неподдельных душевных страданий ему стоила эта тесная связь.

Возможно, дворянское воспитание набрасывало на сходные драмы воздушное кружево внешних приличий – легче они не становились. Даже если в основе раздора обнаруживалось несовпадение принципов. Князь Вяземский вполне сальеристски укорял Пушкина в конформизме. (Пушкин умер, увидели и слепцы, насколько он и больше и выше и конформизма и прогрессизма. Вяземский стал важным сановником и – на самом закате – крупным поэтом. Он, разумеется, все понимал, с умом его трудно было тягаться – мешало глухое тайное чувство.)

И позже идиллией и не пахло, сколько б сегодняшнее остервенение не заставляло вздыхать о прошлом. Тургенев разругался с Толстым, порвал с Некрасовым, а Чернышевского даже назвал «клоповоняющим». Гончаров Тургенева обвинил в плагиате – в дело вмешался третейский суд. Достоевский и Гоголя и Тургенева высмеял, отхлестал пером, всласть над обоими наиздевался. Тургенев особенно всех раздражал (возможно, своим благополучием и простодушным эгоцентризмом). Помимо того, в нем, похоже, угадывалась почти провоцирующая уязвимость. Ему досталось от всех решительно. Кроме тех, кого я упомянул, приложили руку Добролюбов и Герцен. Помимо «идейных расхождений» тут, несомненно, существовала психофизическая закономерность. Что же до наших двух великанов – Достоевского и Толстого – они так и не вступили в знакомство, старательно избегали друг друга.

Все были нервны, самолюбивы, адски ревнивы к чужому успеху. Фет, если верить его рассказу, мучительно боролся со сном, когда Гончаров читал «Обломова». Не без лукавства сообщал, что не запомнил ни слова из этого чтения. Дело было тут не в одной сонливости. Но и Фету приходилось не сладко. Так он гордился дружбой с Толстым, а дружбы не было и в помине – Толстого он сильно раздражал многостраничными рассуждениями. Лев Николаевич однажды взорвался – попенял, что его корреспондент слишком много читает газет. Спустя век будто слышишь подавленный стон: избавьте же меня наконец от ваших школярских пересказов наспех проглоченных статей и непереваренного Шопенгауэра. Можно только вообразить, как был уязвлен несчастный Фет.

Девятнадцатый век катился к концу, все больше проявлялась в словесности грубоватая разночинная публика. Чехов, быть может, острее других ощущал недоброжелательство спутников. Их нервировала, лишала спокойствия не только его растущая слава, не только Мелихово – вся его личность. Даже выработанная им деликатность. Она оттеняла вульгарность многих. Выводили из равновесия его подчеркнутая независимость, его соблюдение дистанции. Все: Ясинский, Ежов, Леонтьев-Щеглов, впоследствии клявшийся его именем, да и немало других собратьев, никак не могли привести себя в чувство. Особенно суетился Ежов, к которому Чехов был так добр. В основе его неуемной злобы лежало искреннее недоумение. Когда-то они начинали вместе, сиживали вместе за пивом, вместе бегали по редакциям, думали, как раздобыть деньжат, совсем он был рядом, этот доступный, на диво легко пишущий малый и

1 ... 53 54 55 56 57 58 59 60 61 ... 127
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?