Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот же сценарий мог быть и с пирамидами. Может, бригадир был не ахти, плоховато с отвесами поработал. И на́ тебе – стены-то сходятся наверху. Фараон глядит на это и говорит, дескать, хер с ним, пусть будет как “тоблерон”, а не четыре стены да потолок.
Дело в следующем. Скажем, ты всего-то один из работяг-муравьев, кому поручили доделать пирамиду, последний после… скольких там? пятидесяти, ста лет? Пристраиваешь на макушке блоки эти, выполняешь свою часть работы, спускаешься по лесам, огребаешь по шее за все свои труды. И за следующую работенку – может, лапу сфинкса, а может, дамбу насыпать через Нил. А может, тебя усадили разбираться с дефектной ведомостью. Может, и нет такой стройке никакого конца. Когда ребятки на самой верхотуре последний шпатель гипса разгладили, довольные, как оно все у них вышло, внизу другая бригада уже за ремонт взялась: дверь плохо навесили, не закрывается как положено, вон там протечка, а здесь свод кривой.
В ту пору никаких тебе фотографий. А потому, чтоб осознать величие всего предприятия, придется вспомнить, сколько времени требовалось, чтобы втащить ящик кирпичей на самый верх или поднять ведро воды. Но никакого представления о том, что за место это займет в истории, не возникнет, – и тебе лично никакого места в истории не оставят.
Так и вижу одного из тех местных парней – чудной такой волосатый парняга, сидит у огня прекрасным летним вечером, восходит в точности та же луна, что и нынче, две тысячи лет спустя. Сидит он себе, жует мясцо, сухо ему, тепло, выводок его спит вокруг костра, собаки, дети и женщины вперемешку, и видит поодаль эти очертанья. Плоская крышка, крепкие подпорки, каменный проем.
Не в одиночку он это строил, но знает, что вот тут подпирало его плечо, подбрюшье вон того валуна отмечено его по́том. А может, ему все это пригрезилось. Нашел материалы для работы, выбрал погребальное место, созвал ребяток.
Ясное дело, приходится учитывать, что дольмены строить перестали. Это другая сторона медали. Я к тому, что, если б люди такого сорта кракь и дальше городили – здоровенные каменюки громоздили поверх нескольких помельче, – рано или поздно у них бы появились инструменты получше, оборудованье, чтоб получалось все крупней и крупней. Они б стали добывать крыши еще громадней. В дело пошла б механика: подъемный-то кран за один день такое соберет.
Но перестали. Может, этот в Карлоу – не последний, но времена поменялись. Не успеешь оглянуться, а уж конец ветки, последняя остановка. Тот парняга, что сидит у своего костра и глядит на черные очертания того дольмена, может, представлял себе, как занят тем же самым его сын, когда придет время предать земле очередную груду костей, отметить очередную могилу чем-то подобным, и как сын сына его делает то же. Не самого его будут помнить таким вот манером – лежать там только вождю вождей и его роду.
А может, в те дни и не было времени воображать, будто знаешь хоть что-то о будущем. Жизнь требовала внимания: кормиться, отгонять диких зверей, греться. И все-таки, если глянуть на громадное усилие, какое те парни вложили, чтобы нагородить такую вот штуковину, задумаешься: человечество – даже в те дни – вечно из кожи вон лезло, лишь бы прикоснуться к чему-то за пределами себя самого.
Чувствую, как надвигается смерть того человека. Может, он той ночью и сам это чувствует, глядя на белое чудище, что занимает собою небо, забирает себе весь дневной свет, а затем обратно его уступает. Уступает – во, хорошее слово. Уступает и угасает.
Если не удается вам представить дольмен, о котором я толкую: его тыловая часть крепко упирается в землю. Не сегодня и не вчера это случилось. Крыша лежит на трех подпирающих камнях, а накренена так, что наполовину вроде как покоится на камне помельче. И опять вспоминается мне доисторический человек из Карлоу. Сидит. Смотрит, взгляд его то и дело липнет к той клятой крыше – она будто утка, что сунула голову в воду, а гузка торчит в небо. Крыша та, сколько б ни тащили да ни толкали ее, да ни ровняли, слишком уж тяжелая, не покантуешь. Смотрит он на это сооружение, недоволен им, неопрятная работенка. Вроде как промашка, донимает это человека, он думает о тех, кто там похоронен, и лучшего у них не вышло. Ему невдомек: есть знатоки от Канады до Норвегии и подале, кто приезжает сюда прицельно и исключительно, чтоб поглазеть. Полюбоваться на твои труды. Все чин чином, парнишка. Все ошибки давно прощены, остались лишь таинство и чудо. Мне оно видно повсюду вокруг: близость взлетов и падений, даянья-взятия, есть слово, каким это все теперь называется, – взаимность есть подкладка под всем. Равное приятие всего, неудач твоих и твоей судьбы, – основанье вполне крепкое, сойдет.
…с каждой каплею дождя цветок растет…
В степени
Мы все еще едем к очередному Глену – Гленарду, хотя я знаю, что оно без толку. То, что Элис изложила по телефону о том месте, Глене, – оно то самое и есть наверняка. Скоку ничего не говорю, потому что не знаю, что тут сказать. И с тех пор, как я ему передал, что Матерь с Берни домой не вернутся еще сутки, он двигает идею остаться у Чудси. Пытается подать это так, что оно, типа, все ради меня, чтоб искать и дальше, но ясно же, что это ради них с Милой. По-моему, на то, каким боком оно для меня повернется, ему вообще насрать. Вот она ему сейчас пишет, и он уже хочет пропустить следующий по списку Глен и дернуть на какой-то там пляж смотреть тюленей.
– Поехали с нами, Фрэнк.
– Нет.
– Ну или я тебя высажу у библиотеки. Может, стоит попробовать – у тебя ж теперь есть листовка той тетки.
После звонка Элис я осознаю, что даже дураку ясно: если копаться в той части семейной истории, которая ото всех скрыта… ну, вероятно, скрыта она не просто так.
– Домой надо вернуться сегодня.
– А как же поиски? Седьмой сын и все такое?
– Выбросить из головы.
– Как мне это выбросить из головы, – спрашивает, – если ты, блин, годами про это талдычишь?
– Это неправда.
– Да я от тебя только и слышу, как от деда старого, есть ли у тебя дар и сможешь ли ты Батиной