Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соня тронула задвижку и заметила, что она едва держится надвух разболтанных винтах.
— Я один, я ничего плохого вам не сделаю. Вы можете вызватьмилицию, можете позвонить Зубову, но будет лучше, если вы просто впустите меня.
— Хорошо, — сказала Соня и открыла дверь. Доктор Макс невошел, а просочился в узкую щель, захлопнул дверь, оглядел замок и быстропрошептал:
— У вас есть отвертка?
— Кажется, была. Зачем вам?
Макс показал глазами на задвижку, скинул куртку. Руки у неготряслись.
— Соня, слушайте меня внимательно, у нас очень мало времени.Пока вы будете одеваться, я попробую починить замок. Потом мы пойдемкуда-нибудь позавтракаем, — он справился наконец со шнурками, разулся.
— Макс, что происходит?
— Потом объясню. Где инструменты?
— Идемте, покажу, — она открыла тяжелый нижний ящиккухонного шкафа. — Берите все, что вам нужно, а я, с вашего позволения, примудуш. Я только что проснулась.
— Хорошо. Но, пожалуйста, быстрее.
«Он выманит меня из дома, и в каком-нибудь тихом переулкеони затащат меня в машину, — думала Соня, стоя под горячим душем, — надо быловключить телефон и позвонить Зубову. Зачем я вообще впустила доктора Макса?Почему так спокойно оставила его одного распоряжаться в моем доме? С какой статион вдруг взялся чинить задвижку? На самом деле она уже лет десять держится наодном винте, просто раньше никто этого не замечал. Может, он блефует? Устроилхитрую инсценировку перед похищением?»
Нет, пожалуй, доктор Макс не блефовал. Она поняла это, кактолько увидела его изможденное, бледное до синевы лицо, красные воспаленныеглаза, трясущиеся руки. Но дело даже не в том, как он выглядел, как вел себя ичто говорил. Соня прекрасно понимала, что второго похищения не будет. Послетакого позорного провала они должны изменить тактику. Они станут действоватьспокойней, тоньше. Они будут рядом и продолжат обрабатывать ее, им ведь нужноее добровольное согласие.
Москва, 1921
«Весна, чудесное раннее утро. Грациозные облака похожи напризраки маленьких танцовщиц в газовых пачках, с белыми развевающимисяволосами. Воздух удивительный, пьяный, счастливый. Ну и что? Она меня совсем нелюбит, и, стало быть, все напрасно».
Федя Агапкин шел по Тверской-Ямской улице. Ему было жарко вкожанке, он прятал печальные глаза под козырьком фуражки. Трамвай прозвенел, вгрязных стеклах тускло вспыхнуло солнце. Прошел дворник с метлой, мелко,вразвалочку, просеменила баба с ведром, накрытым тряпицей.
— Пирожки горячие, пирожки с горохом, с ливером, с пылу, сжару, — пропела она басом, поравнявшись с Федором, — гражданин чекист, купипирожок!
«Не любит, — думал Федор, — и эта ласковая утренняя дымка,нежный оттенок неба, какой бывает только в апреле, эти отблески солнечногосвета, этот я, здоровый, сытый, сильный, — ничего не нужно. Таня, Танечка,сколько еще ты будешь меня мучить? Сколько еще мне страдать? Не любишь, такотпусти, я бы нашел себе другую, простую веселую девушку, жил бы с ней, спал быс ней. Нет. Я уже пробовал. Нет. Не могу с другой. Танечка, не могу, отпусти!»
Из подворотни вылетела стая беспризорников, бросиласьврассыпную, кто-то помчался наперерез трамваю, кто-то успел вскочить наподножку. Трель милицейского свистка, крики «Атас!», «Держи!», вой и брань бабынаполнили улицу.
— Ограбили! Убили! Убили, ироды!
Двое проворных оборвышей успели на бегу сдернуть с ведратряпицу, утащить несколько пирожков.
«Что же я все твержу: отпусти! Разве она держит меня?» —горько спросил себя Федор, но не сумел самому себе ответить. Не было ответа наэтот вопрос и никогда не будет.
Федор вздрогнул, огляделся, словно проснулся, вынырнул изкакой-то своей внутренней реальности, в которую погружался всякий раз, когдадумал о Тане. Солнце ударило в глаза, тяжесть внешнего мира обрушилась, накрылас головой, как штормовая волна.
Ни одного беспризорника уж не осталось. Их будто смыло.Трамвай уехал. Вдали растаяла трель милицейского свистка. Мимо шли утренниелюди, одетые вполне прилично по нынешним временам, хотя, конечно, весьмастранно. Женщины в плюшевых юбках, сшитых из штор и скатертей, в мужскихботинках, в солдатских сапогах. У большинства волосы острижены коротко, из-завшей. Мужчины плохо выбриты, лезвий не достать. Если, допустим, человек впиджаке, то на локтях заплаты, сукно истерто и лоснится, как тонкая лайка.Иногда вместо пиджака фрак, а под ним ветхий лыжный джемпер, старушечья вязанаякофта или вообще ничего, кроме грязной манишки. Солдатские галифе, матросскиеклеши, наконец, просто подштанники вместо брюк, но при этом лаковые бальныеботинки.
Сам Федор одет был по настоящему хорошо. Куртка и фуражка измягкой черной кожи, добротные диагоналевые брюки, удобные крепкие сапоги. Бельеносил всегда чистое, выглаженное и брился ежедневно, отличными английскимилезвиями. Он забыл, что такое голодные спазмы в животе, как омерзительно бытьгрязным, вшивым, как холодно в изношенном тряпье, без нижнего белья, зимой, каккрепко прилипают портянки к истертой в кровь коже, когда на ногах разбитаязатвердевшая обувь.
Он шел быстро, смотрел прямо перед собой и чуть не упал,споткнувшись о какое-то препятствие.
Крепкая вонь ударила снизу в лицо. Словно из под земли выросбезногий старик. Культи были примотаны к четырехколесной, ладно сбитой тележке.В длиннющих, сильных руках инвалид держал детские лыжные палки.
— Позвольте обратиться, многоуважаемый товарищ, — тихопроизнес инвалид, — униженно прошу внимания и снисхождения.
— Что вам нужно? — спросил Федор, морщась и аккуратно обходяинвалида.
— Только вы один можете помочь, многоуважаемый товарищ, наваше благородство израненной душой уповаю.
Федор достал из кармана мелочь, протянул старику.
— Премного благодарен, рад, что не ошибся в вашеммилосердии.
Федор ускорил шаг и опять погрузился в свои мысли, сталподробно вспоминать последний разговор с Таней. О чем они говорили, не важно, опустяках, как всегда, но в глазах ее появилось теплое влажное сияние, которогораньше не было, и когда она поцеловала его на прощанье, губы ее скользнули пощеке, быстро коснулись краешка его губ. Может, она оттаивала? Или все дело втифе? Зимой Таня тяжело, страшно болела, чуть не погибла и теперь как-будто родиласьзаново. Остриженные волосы отросли немного, и с такой прической она выгляделазначительно младше. Слабенькая, прозрачная, она чаще смеялась и плакала, режеупоминала имя своего мужа полковника Данилова, лицо ее разгладилось,смягчилось, и совсем исчезла ледяная отрешенность, так пугавшая Федора.