Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А, вы угадали, генерал!
– Стало быть, и о том догадаюсь из ваших слёз, что, вероятно, он сидит в тюрьме, – прибавил Живцов.
Мария замолчала и горько вздохнула.
– Ну, сделайте усилие на ещё одно слово: пойманный с оружием в руке или с бумагами в кармане?
– Генерал, я вам всё скажу, но дайте мне собраться с силами, я умоляю вас, умоляю, сжальтесь, спасите его и меня, несчастную. Если он умрёт, я умру…
– Слушайте, – воскликнул горячо Живцов, – если это человек не очень гласный и вина не слишком заметна, то хоть бы в действительности была большой, можно на что-нибудь надеяться, – иначе его и сам царь не сможет помиловать. Ха! Да! – прибавил он потихоньку. – Накопилось в России публичное мнение, может, впервые в этом веке, а к несчастью, оно объявилась по-нашему… диким и кровожадным. Мир и так считал нас медведями, а сейчас что говорить? Нет сегодня более или менее популярного человека, который бы решился вопреки сказать безумцам: «Вы идёте позорной дорогой на стыд и презрение народа!» Вы думаете, – говорил он горячо, – что так же, как я, не чувствует себя обиженной большая здоровая часть русских? Но мы подчиняемся демагогическому безумию нескольких безумцев, которые рады тому, что предводительствуют каменеющей массой! Катков и его помощники высматривают предводителей уличной грязи, гордых тем, что поведут за собой глупую толпу.
Чем же тут помочь? Император, министры, люди честные и серьёзные передёргивают плечами и не могут ничего, потому что боятся. А впрочем, кто их знает! Может…
Тут генерал стиснул губы и опустил голову.
– Мне кажется, генерал, что вы несколько преувеличиваете, – сказала Мария, – это безумие, возможно, сделали специально, это инструмент против Европы и Польши… его могут сломать, когда захотят… Сейчас князь Горчаков отвечает, как папа: «Non possumus», мы не можем, боимся мнения.
– Ты ошибаешься, дитя моё, – сказал генерал, – создать такую горячку у нас очень легко, но победить её будет очень трудно, она оставит следы после себя. Как всякая болезнь, такое дикое безумие рождается из одного атома яда, не каждому дано найти ту иную капельку лекарства, которая может вылечить. Самые достойные сегодня должны скрывать более благородное чувство.
Наш триумф, – говорил Живцов через мгновение, глубоко вздохнув, – очень печален; мы получаем его отказом от того, что представляет настоящее величие народов. Ни политика России, ни её будущее не требовали от нас, чтобы мы противостояли принципам морали, против цивилизации, гордясь зверством и дикостью… Но тихо! Тихо! Меня мог бы кто-нибудь подслушать, а тогда старый Живцов пошёл бы, как пленённый за предательство родины, как приятель поляков… пасти соболей… или на Кавказе охотится на тигров. Э! Мария Агафоновна, расскажи мне лучше о себе.
– Я уже рассказала вам всё, что хотела поведать о себе, – шепнула ему Мария, – вы можете его спасти… он калека… потерял руку…
– Но у него есть ещё голова! – шепнул старик. – Есть рот, которым может на нас пожаловаться. Где он теперь?
– В цитадели.
– Осудили уже, или нет?
– Несмотря на огромные старания, я ничего не могла узнать, кроме того, что он не принадлежит к… как они называют… первой категории, к тяжелей обвинённым, но, несмотря на это, даже жизни угрожает опасность… потому что им нужны примеры. О, спасите его! Спасите его! Спасите его!
Сказав это, она опустилась перед ним на колени, складывая руки.
– Ты его очень любишь! – как-то грустно с горькой улыбкой сказал старик. – Бедняжка! Но подобных тебе сейчас много плачет по своим женихам, а сколько матерей – по детям, сколько сестёр – по братьям, сколько сирот – по отцу! Не будем об этом говорить… Я горячо люблю Россию, я желаю ей счастья и величия, но не хотел бы, чтобы она их строила на слезах и крови, на оскорблении людей и отрицании прав человека! Я боюсь не за Польшу, но за Россию, потому что никто безнаказанно не дозволяет такого насилия на земле, – есть Божье правосудие. Что нам с того, что государство вырастет на несколько провинций, когда мы купим его величайшим презрением, которого история с нашего лица никогда не сотрёт. Беда нам, о, беда нам!
И старик с поникшей головой ходил, грустный, по комнате.
– Я постараюсь, – сказал он наконец, – узнать о твоём несчастном. Так раньше, с гордостью для России, народ называл любого виновника. Его никто этому не учил – в нём говорило сердце; сегодня доктринёры вложили ему в уста проклятие и насмешку, беда им! Потому что тот, кто учит народ проклинать, тот сам проклят!
Но я брежу, – прибавил, приходя в себя, старик, – дай мне его имя и фамилию, предоставь это моим заботливым усилиям, хотя за результат их ручаться не могу, но я тебе сразу напрямую скажу, что гораздо легче получится облегчить его участь в Петербурге, чем здесь. Мы тут все палачи, там нам немного ещё разрешено быть людьми. Кто знает, когда его вывезут? Тогда через свои знакомства и связи ты сможешь для него добиться перемены наказания.
– О! Только спасите ему жизнь! – воскликнула с мольбой Мария.
– Повторяю вам: если имя негромкое, если человек не слишком известный, а приключение его не слишком растрезвоненное, если случайно заграничные газеты не затронули его имени, мне сдаётся, что может получиться; в противном случае, чем европейское мнение горячей заступится за него, тем больше уверенности в виселице. Мы в войне с чувством справедливости всего мира, не потому, что чувствуем за собой справедливость, но что хотим показать, что достаточно сильны, чтобы над ним глумиться! Увы! Тут о силе речь, а не о справедливости! Только о силе…
Генерал погрузил голову в ладони и сел, задумчивый.
– Я сделаю, что захотите, – сказал он, – только спойте мне что-нибудь из лучших времён, что-нибудь русское, наше, жалобное и печальное, не нынешнее, ибо это всё облито кровью… какую-нибудь песенку из тех лет, когда мы мечтали ещё о свободе! Пока величие монархии не опьянило нас и не сделала илотов… посмешище веков! Какую-нибудь старую песенку Мария Агафоновна.
Мария неохотно села за фортепиано, легко ударила по клавишам, и тихо поплыла песенка… меланхоличная, по-настоящему русская, из той эпохи, в которой неволя выжимала бессильные, но невинные слёзы.
На глазах старика они также блеснули… заплакали оба.
Затем под окнами раздалось громкое пение пьяных офицеров… дикое и распущенное. Живцов схватил шапку и вышел.
* * *
Знакомый нам по первым эпизодам этого повествования старый