Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Солдаты и урядники, которые напали на домик лесничего в результате какого-то доноса, нашли бесчувственную Марию; мужской костюм был поводом, что её тут же арестовали, но когда она пришла в себя и показала самый легальный паспорт и рекомендательные письма от властей, которые были при ней, несмотря на подозрения, какие вызывало её присутствие в этом месте, её пришлось незамедлительно выпустить.
Признания местных людей удовлетворительно доказывали, что она только что туда приехала; она сама объясняла, что заблудилась в путешествии. Напрасно искали главного виновника – он исчез без следа.
Только спустя несколько дней разнеслась новость о поимке на границе и ранении стражниками какого-то незнакомого мужчины, в котором Андрюшка узнал своего беглеца. Только что освобождённая Мария в отчаянии бросилась в погоню за Юлиушем, но, несмотря на ловкость и настойчивость в поисках, нигде с ним встретиться, потом подойти к нему и увидеться с ним, не могла. Только знанию русского языка и своему полу она была обязана тем, что её ещё не посадили в тюрьму. По следу Юлиуша она прибыла на границу, после того, как его схватили; в местечке, где он болел, увидеться с ним её не пустили, а когда однажды его посадили в цитадель, стало совершенно невозможно попасть к нему. Старые связи Марии во многом ей помогали, всё же она не могла всего пожертвовать сразу, рассчитывая на то, что своему положению может быть обязана его спасением в дальнейшем.
Она уже знала, что Юлиуш потерял руку, что был сильно болен, но имела предчувствие, что он не умрёт до тех пор, пока она делом не сможет перед ним оправдаться, доказать ему своё самоотречение.
Мария отлично знала Петербург и русских, но в совсем другие времена, где в моде был либерализм, когда с ними что угодно могли сделать деньгами и женской улыбкой. Она не отдавала себе отчёта в большой перемене, какая за эти несколько месяцев произошла в правительстве, во мнении и ходе политических дел. Может, поэтому она была более смелой и спокойной.
Вернувшись в Варшаву так, что её не заподозрили в сочувствии польскому дело, бедная женщина должна была бороться с собой, прежде чем нашла в себе силы для дальнейшей, тяжёлой работы. Нужно было, она должна была вернуться к прежним отвратительным связям, к кандалам омерзительной неволи, чтобы ценой собственного унижения облегчить участь Юлиуша; нужно было улыбаться с разбитым сердцем и кокетничать с палачами.
Был это, к сожалению, теперь единственный способ спасти несчастного. На бледном и изнурённом её лице выступил купленный румянец, потому что ей нужно было быть красивой – красота была инструментом её несчастного ремесла. Она вновь отворила дверь своим давним многочисленным столичным поклонникам, новичкам, скучающим в Варшаве, для которых красивое лицо, знакомое из Петербурга, было очень желанным, а доверительный разговор с красивой женщиной, которую считали ревностной русской, – чересчур милым.
Чтобы о чём-то узнать и что-нибудь предпринять, ничем не годилось выдавать своей внутренней боли. Мария улыбалась, потакала, даже проклинала поляков и Польшу. Но какими изменившимися она нашла этих людей, которых ещё недавно знала как бездушных, остывших созданий! Одно брошенное слово, или неосторожное, или, возможно, обдуманное заранее, разжигало этот патриотический пожар, который чудесно горел в русских, довольных тем, что их посчитали достойными иметь какую-нибудь собственную мысль и чувство, что они входили в расчёт и их мнение наконец что-то значило.
Из барашков они стали кровопийцами… Ещё в начале революции царила какая-то неопределённость во взглядах на неё, теперь с рабским единодушием все объявляли сильное решение съесть Польшу и поляков до последнего. Вздыхая, они объясняли этот аппетит людоеда политической необходимостью; им льстило, очевидно, то что хоть таким образом зубами могли вмешаться в политику. Течение того, что называли мнением, теперь не позволяло отозваться в защиту Польши.
Такие люди, как Живцов, и ему подобные, были вынуждены молчать; о более мягких средствах речи не было, виселицу приветствовали с улыбкой, убийство – как меру правосудия, поджёг – как хорошее средство устрашения, а воровство, предложенное консулом пр…, как неоценимый способ подавить своеволие. Первое выступление Муравьёва вызвало безумный апофеоз человека, которому раньше мало кто хотел подать руку.
С тревогой присматриваясь к этим проявлениям незрелости народа, который предоставил вести себя, куда хотели, Мария не знала, что делать, когда однажды вечером, сидя в углу одинокой комнаты, она увидела перед собой упомянутого Живцова.
Живцов давно и хорошо был ей известен по Петербургу, она считала его милым старичком, он не принадлежал к навязчивым воздыхателям Марии Агафоновны, но имел слабость к женскому очарованию, любил смотреть в её чёрные глаза, слушать её звонкий голос, мечтать под седыми волосами о развеянных молодых надеждах.
В доме у Живцова была достойная, но сварливая жена, которая, несмотря на его любовь, ни минуты покоя ему не давала; поэтому иногда по вечерам он вырывался в город, чтобы вздохнуть чуть свободней. Ненавязчивый и непылкий, он нравился Марии по тому, что был с ней вежливей и порядочнее других, и менее фамильярным в обхождении. В его серых поблекших глазах, окружённых отвисшими бровями и опухшими веками, она будто видела отцовскую жалость к ней.
В эти минуты никто не мог быть для неё более приятным гостем, чем он; она схватила поданную ей руку и сдерживаемый сердечный плач, который люди называют смехом, невольно вырвался из её груди. Живцов задрожал, услышав этот дивный стон и взволнованно спросил:
– Что с вами, Мария Агафоновна? Чего вы плачете? О чём-нибудь беспокоитесь? Говорите! Бога ради!
– О! Генерал, дайте мне сначала выплакаться, – отвечала она, – может, это принесёт мне облегчение; я ужасно страдаю.
– А что вас коснулось? Что с вами случилось?
– Сейчас – ничего, я давно, давно уже несчастна…
– О! Это я уже угадываю! Небось, любите какого-нибудь юношу, а тот с вами шутит.
– А! Нет! Нет! Вы плохо обо мне думаете, хоть имеете на это право; я люблю, правда, но иначе, чем вы думаете; я люблю несчастного человека и не могу его спасти.
– Слушайте-ка, Мария Агафоновна, – произнёс Живцов, – вы можете всё мне рассказать; вам от этого будет легче, вы всё-таки знаете, что я не так зол, и слишком стар, чтобы так приходить в ярости, как другие… если смогу…
Мария, закрыв лицо руками, плакала.
– Боюсь, – сказала она через минуту, – я знала много добрых людей, сегодня они так изменились.
– Но