Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом действии не было никакого чувства примирения, никакого очищения, я указываю на это, потому что действительно могла состряпать из этой сцены катарсис: смешать воду омовения с околоплодными водами, а святую воду со слезами в конце засухи.
Алиса исчезла. С тех пор, как она попыталась разжечь ссору между мной и моим мужем, я ее больше не видела и не слышала. Возможно, она отчаялась во мне, когда я отмахнулась от ее сцены Немезиды, возможно, пошла искать другую маску. А может, она отправилась к мертвым, места захоронения которых неизвестны. Однажды мне придется устроить ей достойные похороны. В любом случае, где бы она ни находилась, все эти месяцы Алиса не появлялась.
Алисы больше нет. Но и без нее, даже теперь, когда моя прелестница ушла, дерзкая символика «многих вод» продолжала меня дразнить: туристка уехала, но, видимо, не все свои соблазны упаковала и увезла с собой.
Я чуть было не поддалась ложному символизму. Символизм любит поманить писателя, предлагая ему схитрить и приукрасить картину, раздуть прочувствованное ничто в нечто. Правда в том, что я почти ничего не почувствовала: никакого символического подъема не посетило меня, когда я подняла ведро и вылила прохладную воду на надгробие женщины, бывшей моей матерью. Никакой торжественности и слезоточивой нежности. Выливая воду, я очень хорошо умела отличить эту воду от другой и еще лучше — мать от дочери. Мать ушла и бросила меня на произвол судьбы, я же поступила точно наоборот: осталась с любимым и не отдала мир змею на поругание. При всех моих прегрешениях перед любимым в конце концов я его не бросила.
Вот такая мысль пришла мне в голову на могиле, но не как внезапное откровение. Приговор был вынесен заранее. Я и раньше понимала, как велика разница между нею и мною, и потому осознание этого не поразило меня, а просто сформировалось. В одно мгновение я соизмерила себя с матерью. А в следующее уже стояла с пустым ведром в руке, и когда Одед забрал его у меня, я посмотрела на пальцы своих ног, испачканные в земле, и тут же начала думать о жарком из баранины, которое я приготовлю своему сыну Нимроду к ужину в честь его возвращения домой. Послезавтра, подумала я, послезавтра самое время пойти к мяснику. Погода подходящая, прогулка к Шхемским воротам в Старый город будет приятной. А вот с зеленью лучше подождать до утра пятницы, потому что умирающая в холодильнике зелень только испортит удовольствие.
Вот и весь рассказ: поехали на кладбище и вернулись — за все время посещения я не плескалась с мамой в ванне примирения, и родники утешения во мне не били — но как только мы вернулись домой, я написала мейл сестре, ведь это ради нее мы поехали туда.
Я сообщила ей, что мы посетили могилу, и объяснила, что из-за того, что мы были очень заняты и из-за скорого возвращения Нимрода, мы не смогли приехать в день самой годовщины. «Несмотря на тяжелое лето, которое у нас здесь было, деревья на кладбище выглядят хорошо. В нашем саду тоже все цветет. Мы его хорошо поливали, и похоже, сочетание тепла и воды взбодрило растения и заставило их думать, что они в тропиках».
На следующее утро меня уже ждал ответ, и письмо, открывшееся с выражением печали, дрожало на экране от волнения сильнее обычного.
У Элишевы были для меня печальные новости: их хорошая подруга Марта, дорогая Марта, посетившая нас в нашей квартире в Тальпиот и с которой я встретилась в их доме, скончалась на этой неделе после продолжительной болезни. Когда я видела ее, я, должно быть, заметила, насколько она больна. И как раз вчера, может быть, именно тогда, когда мы с Одедом были на кладбище, они сопровождали на «Маунт Хоуп»[17] женщину, которая была для нее как мать с тех пор, как она приехала в Америку. Не странно ли, что нам с Одедом пришлось посетить могилу нашей матери перед годовщиной, и что мы в Иерусалиме, а они в Монтичелло — были на кладбище в один и тот же день?
«Нам всем будет очень не хватать Марты, — писала сестра, — но мне важно знать, что до последней минуты она была очень смелой и продолжала вдохновлять всех, кто ее любил».
— Скажи, — обратился я к Одеду, — ты помнишь какую-нибудь гору в том районе, где живет моя сестра?
— Гору — какую гору? Откуда гора? Там даже пригорка нет. — Он был занят складыванием портфеля для офиса, листал какие-то документы и не был расположен к болтовне.
— Не знаю, Элишева пишет о каких-то похоронах, и я пытаюсь понять, что за люди называют кладбище, расположенное на равнине, — «Гора Надежды». Тот же обман, что и название «Монтичелло» для городка, в котором нет ни одного итальянца. «Гора Надежды». Какая надежда в смерти?
Мужу было не до моих вопросов, и он не ответил. Но когда он вышел из дома, я подумала, что хочу быть уверенной, что нет никакой надежды и нет вечности. Потому что, если в смерти есть надежда, значит стертое — не стерлось, и змей все еще существует, а мне нужно верить, что он не существует нигде. Даже в аду.
After the first death there is no other. После первой смерти не бывать второй.
Многие годы после того, как я читала Дилана Томаса своей сестре и была потрясена, спустя целую эпоху, я поняла, наконец, что это была фраза утешения: нет вечности, в которой я и нелюдь могли бы жить вместе. Нет вечности, в которой мы дышали бы одним воздухом. Вечности нет — а значит не будут вечными «две сестрички Эли и Эли», и поцелуй руки, и его насмешки.
После первой смерти не бывать второй. Первое лицо не вернется. Что умерло — то умерло, и лишь живое существует. Моя сестра пережила долину смертной тьмы, она довольна свой жизнью, а я здесь, и у меня — моя жизнь.
Вот я мою посуду на кухне, кручу кран направо и налево, упиваясь властью над струей воды, как будто открыла что-то новое. Вот я натираю руки кремом и вдыхаю запах камфары, лимона и лаванды; от паров камфары дышать легче и щекотно в носу.
И вот через два с половиной дня мои руки обнимут Нимрода, а Нимрод обнимет меня в ответ без смущения, потому что мой младший умеет обниматься. Чистая, я