Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот роскошный особняк вселил их Комитет Сопротивления временно, пока не обеспечит постоянным жильем — владельцы хором бежали с гитлеровцами.
К обеду стали съезжаться гости. Я стояла на балконе и смотрела, как ребята подкатывают к особняку, кто на велосипеде, кто на обшарпанном, немало повидавшем на своем веку, американском «джипе», а Роже, товарищ Кирилла по отряду, тот лихо подкатил на высоком драндулете, древнем, как сама Лютеция, и, взвизгнув ржавыми тормозами, важно с ходу застопорил у богатого подъезда.
Они ввалились в гостиные, шумные и острые в неистощимом гальском юморе, молодые парни, в неизменных эспадрильях на веревочных подошвах и вылинявших рубахах с засученными рукавами, оживленные и голодные. Полные неистребимого жизнелюбия, они еще хранили огонь героических дней, и я с радостью окунулась в мой недавний мир, мир вчерашнего подполья.
Появился в гостиной лакей Андре, — белые перчатки, фрак! Пригласил нас в столовую, где на крахмальной, ослепительно белой скатерти сверкали, переливаясь всеми своими гранями, хрустальные графины, серебро, серебряные ведерки с «Вев Клико» во льду, бутылки самых невероятных марок.
Пузатая бутылка была сплошь покрыта въевшейся в темное стекло сероватой плесенью. Кирилл крутанул ее на столе, повернул ко мне заплесневелой этикеткой.
«Бенедиктин. Год 1810», — прочитала я на этикетке, набухшей от вековой плесени.
Мы сидели на тяжелых, с высоченными спинками стульях. С нами Морис, тот парень, что принял у Кирилла велосипед, скинувший позументы швейцар Жильбер, без наколки Луиз, а Андре и Жермен после каждого принесенного блюда снимали белые перчатки — свой «парад-цирк» — садились за стол вместе с нами. За столом весело. Вспоминаем вчерашнее. Сравниваем наше вчера и наше сегодня. Кто-то говорит, что сегодня завершена борьба против зла, но предстоит еще борьба с его порождением... А на другом конце стола голос Роже: «Франция начнет новую страницу своей истории...» Кто-то его прерывает: «На старом фундаменте возведем новые стены...» — «Во всем похожие на прежние...» — добавляет мой сосед справа. Все это перекрывают дружные здравицы в честь моей страны, и тогда наши с Кириллом глаза скрещиваются, и мы чуть выше других поднимаем свои бокалы...
Теперь я все чаще и чаще возвращаюсь памятью в те годы, к первым нашим встречам с Кириллом.
...Показывали с Вадимом Николаю Николаевичу, советскому артисту, Париж. Повезли на могилу Мольера.
Сидела на чугунном диванчике под развесистой липой, наслаждаясь предвечерней прохладой, после жаркого дня, и слушали тихий пересвист птиц в тишине, тихие голоса русских.
А у ворот ждал шофер такси Сергей Кириллович, прихватив пару бутылок бургундского. Мы поехали по свежепахнущей гудроном автомагистрали в район Уазы, где жил эмигрантом с начала двадцатых годов брат Николая Николаевича, некогда модный в России красавец адвокат, присяжный поверенный, не поладивший с революцией.
Старый облупленный домик на отшибе, будто выброшенный из деревни, стоял одиноко в глубине густо заросшего сада. Сквозь зелень деревьев светились окна. Вадим нажал на клаксон. Мгновенно в дверях появился силуэт мужчины. С минуту он всматривался в темноту сада и затем, не торопясь, пошел по тропинке к воротам. Его обогнал юноша. Николай Николаевич выскочил из машины и, широко расставив руки, пошел юноше навстречу.
— Никак Кирилл?!
— Дядя Коля!
Они обнялись. Николай Николаевич легонько хлопнул его по спине.
— Ну покажись, эк и вымахало тебя! — И шагнул к остановившемуся в воротах старику: — Андрей!
— Ник... — и глухое: — Ты?! Здравствуй, дорогой.
Они по-русски, троекратно, расцеловались.
Темные пропитанные многолетней копотью стены небольшой комнаты увешаны ожерельями лука и чеснока. Висел на стене заржавленный велосипед. Непокрытый дощатый стол посередине комнаты, и над столом на длинном шнуре одинокая лампочка.
Стройный, надменный, голос медленный, глуховатый, чуть старомодная изысканная речь. Лицо, будто со средневекового, надгробного памятника, — неподвижное. Запомнились особенно руки его — темные, худые с длинными пальцами. И желтые зубы все еще красивого рта. Широкая холщовая куртка, застегнутая на все пуговицы. И холщовые штаны, плохо отглаженные, белесые от частой стирки, с темной штопкой на коленях... И хотя не раз потом я видела его другим — после отъезда Николая Николаевича мы навещали его, — и он, бываю, с Вадимом за добрым стаканом вина оживлялся, возвращаясь в умершие для него навсегда дни — дни с поездками в Ясную Поляну, встречами со Львом Толстым, с участием в шумных, вошедших в историю событиях. В моей памяти он остался таким, каким я увидела его в тот первый вечер.
Сидели на длинных скамейках, и перед нами простирался большой дощатый стол. Этот большой без скатерти стол был какого-то зловещего цвета, настолько темного, что его никак не могла осветить единственная лампочка над ним. За столом хозяйничала Наталья Ивановна с хриповато-прокуренным голосом: экс-жена старика, неестественно оживленная экс-красавица, ныне мадам Натали — владелица мастерской по раскраске косынок; рядом молочно-розовый Павел Петрович, ее компаньон, тоже чей-то экс-муж. Мой визави Кирилл — ни дать ни взять, юный Андрей Болконский, сын Андрея Николаевича и оставленной им в Москве актрисы. Разговор за столом вперемежку: о Москве, о театральной жизни Москвы, о родственниках в Орле, Ельце, Мценске... И я точно вместе с присутствующими глотаю живую воду. Дорогие сердцу места Толстого, Тургенева, Бунина, Фета!..
Старик повеселел было. Он с любопытством посматривал на брата, был рад встрече. Ему, должно быть, было приятно видеть его таким знаменитым.
Я перевела взгляд на Кирилла. Он нравился мне. За длинными ресницами скрывались его глаза. Увидеть их было не так-то просто, потому что он смотрел в пол, на уголок стола, на чайник, на что угодно, только не на меня. На мгновение он поднял на меня глаза, и наши взгляды встретились. Потом оказалось, что мы с ним ровесники. И это тоже мне понравилось.
За столом шумно. Звучит русская речь. Звенят стаканы. Я тяну через стол свою чарку старику: «Андрей Николаевич... со мной! Со мной, Андрей Николаевич...» — «А-а, Мариночка... — стукнул своей рюмкой о мой бокал, и потянул ее брату: — Ник!