Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше повернули на выгон. На выгоне налаживалась ярмарка.Уже кое-где торчали остовы палаток, навалены были колеса, глиняная посуда;дымилась смазанная на живую руку печь, пахло оладьями; серела походная кибиткацыган, и возле колес ее сидели овчарки на целях. Дальше, возле казенногокабака, стояла тесная толпа девок, мужиков, и раздавались вскрикиванья.
— Гуляет народ, — задумчиво сказал Меньшов.
— Это с какой радости? — спросил Кузьма.
— Надеется…
— На что?
— Известно, на что… На домового!
— И-их! — крикнул кто-то в толпе под крепкийглухой топот:
Не пахать, не косить, -
Девкам жамки носить!
И невысокий мужик, стоявший сзади толпы, вдруг взмахнулруками. Все на нем было домовито, чисто, прочно — и лапти, и онучи, и новыетяжелые портки, и очень коротко, кургузо подрезанная сборчатая юбка поддевки изтолстого сивого сукна. Он вдруг мягко и ловко топнул лаптем, взмахнул руками,тенором крикнул: "Расступись, дай купцу глянуть!" — и, вскочив вразомкнувшийся круг, отчаянно затряс портками перед молодым высоким малым,который, склонив картуз, дьявольски вывертывал сапогами и, вывертывая, сбрасывалс себя, с новой ситцевой рубахи, черную поддевку. Лицо малого было мрачно,бледно и потно.
— Сынок! Желанный! — вопила, среди гама и дробноготопота, старушка в поневе, протягивая руки. — Будя тебе за ради Христа!Желанный, будя — помрешь!
И сынок вдруг вскинул голову, сжал кулаки и зубы и сяростным лицом и топотом выкрикнул:
Ццыц, бабка, не кукуй…
— А она и так последние холсты для него продала, —говорил Меньшов, тащась по выгону. — Любит она его без памяти, — деловдовье, — а он почесть кажный день мордует ее, пьяный… Знать, того стоит.
— Это каким же манером — "того стоит"? —спросил Кузьма.
— А таким… Не потакай…
У одной избы сидел на скамейке длинный мужик — краше в гробкладут: ноги стоят в валенках, как палки, большие мертвые руки ровно лежат наострых коленях, на протертых портках. На лоб по-стариковски надвинута шапка,глаза замученные, просящие, нечеловечески-худое лицо вытянуто, губы пепельные,полураскрытые…
— Это Чучень, — сказал Меньшов, кивая набольного. — От живота второй год помирает.
— Чучень? Это что ж — прозвище?
— Прозвишша…
— Глупо! — сказал Кузьма.
И отвернулся, чтобы не видеть девчонки возле следующей избы:она, перевалившись назад, держала на руках ребенка в чепчике, пристальноглазела на проезжих и, высовывая язык, нажевывала, готовила для ребенка соскуиз черного хлеба… А на крайнем гумне гудели от ветра лозинки, трепалосьпокосившееся пугало пустыми рукавами. Гумно, что выходит в степь, всегданеуютно, скучно, а тут еще это пугало, осенние тучки, от которых лежит на всемсиневатый тон, и гудит ветер с поля, раздувает хвосты кур, бродящих по току,заросшему лебедой и чернобылинником, возле риги с раскрытым хребтом…
Лесок, синевший на горизонте, — две длинных лощины,заросших дубняком, — назывался Порточками. И около этих Порточек захватилКузьму проливной дождь с градом до самого Казакова. Лошаденку Меньшов гнал подселом вскачь, а Кузьма, зажмурясь, сидел под мокрым холодным веретьем. Рукикостенели от стужи, за ворот чуйки текли ледяные струйки, отяжелевшее поддождем веретье воняло прелым закромом. В голову стучали градины, летели лепешкигрязи, в колеях, дод колесами, шумела вода, где-то блеяли ягнята… Наконец сталотак душно, что Кузьма отшвырнул веретье с головы назад. Дождь редел, вечерело,мимо телеги по зеленому выгону бежало к избам стадо. Тонконогая черная овцаотбилась в сторону, и за ней гонялась, накрывшись мокрой юбкой, блестя белымиикрами, босая баба. На западе, за селом, светлело, на востоке, на сизо-пыльнойтуче, над хлебами, стояли две зелено-фиолетовые дуги. Густо и влажно пахлозеленью полей и тепло — жильем.
— Где тут господский двор? — крикнул Кузьмаплечистой бабе в белой рубахе и красной шерстяной юбке.
Баба стояла на каменном пороге избы и держала за рукуголосившую девочку. Девочка голосила с невероятной пронзительностью.
— Двор? — повторила баба. — Чей?
— Господский.
— Чей? Ничего не слыхать… А, да захлебнись ты, родимецте расшиби! — крикнула баба, дернув девочку за руку так сильно, что та перевернулась.
Расспросили в другом дворе. Проехали широкую улицу, взяливлево, потом вправо я мимо чьей-то старосветской усадьбы с забитым наглуходомом стали спускаться под крутую гору, к мосту через речку. С лица, с волос, счекменя Меньшова падали капли. Умытое толстое лицо его с белыми крупнымиресницами казалось еще тупее. Он с любопытством заглядывал куда-то вперед.Глянул и Кузьма. На том боку, на покатом выгоне, — темный казаковский сад,широкий двор, обнесенный разрушающимися службами и развалинами каменной ограды;среди двора, за тремя засохшими елками, — обшитый серым тесом дом подржаво-красной крышей. Внизу, у моста, — кучка мужиков. А впереди, накрутой размытой дороге, бьется в грязи, вытягивается вверх тройка худых рабочихлошадей, запряженных в тарантас. Оборванный, но красивый батрак, бледный, скрасноватой бородкой, с умными глазами, стоял возле тройки, дергал вожжи и,надсаживаясь, кричал: "Н-но! Н-но-о!" А мужики с гоготом и свистомподхватывали: "Тпру! Тпру!" И отчаянно простирала вперед рукисидевшая в тарантасе молодая женщина в трауре, с крупными слезами на длинныхресницах. Отчаяние было и в бирюзовых глазах толстого рыжеусого человека,сидевшего с ней рядом. Обручальное кольцо блестело на его правой руке,сжимавшей револьвер; левой он все махал, и, верно, ему было очень жарко вверблюжьей поддевке и суконном картузе, съехавшем на затылок. А со скамеечкипротив сиденья с кротким любопытством озирались дети — мальчик и девочка,бледные, закутанные в шали.
— Это Мишка Сиверский, — громко и сипло сказалМеньшов, объезжая тройку и равнодушно глядя на детей. — Его сожгливчерась… Видно, стоит того.
Делами господ Казаковых правил староста, бывшийсолдат-кавалерист, человек рослый и грубый. К нему, в людскую, и надо былообратиться, как сказал Кузьме работник, въезжавший на двор в телеге снакошенной крупной мокро-зеленой травой. У старосты случилось в этот деньнесчастье — умер ребенок, — и встречен был Кузьма неласково. Когда он,оставив Меньшова за воротами, подошел к людской, заплаканная, серьезнаястаростиха несла от сада рябую курицу, смирно сидевшую у нее под мышкой. Средиколонок на ветхом крыльце стоял высокий молодой человек в высоких сапогах иситцевой косоворотке и, увидав старостиху, крикнул:
— Агафья, куда-й-то ты ее несешь?
— Резать, — ответила старостиха серьезно ипечально.
— Дай-ка я зарежу.
И молодой человек направился к леднику, не обращая вниманияна дождь, снова начавший накрапывать с насупившегося неба. Отворив дверьледника, он взял с порога топор — и через минуту раздался короткий стук, ибезголовая курица, с красным обрубочном шеи, побежала по траве, спотыкнулась изавертелась, трепыхая крыльями и разбрасывая во все стороны перья и брызгикрови. Молодой человек кинул топор и направился к саду, а старостиха, поймавкурицу, подошла к Кузьме: