Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А в самом деле, на каком языке шпарим? Я ведьпо-аглицки-то через пень колоду, а он по-русски не тянет. Да это неважно.Главное, что понимали друг друга. Главное – принципиальное согласие. Вот это япо-аглицки сказал – ай эгри.
– Что же он собирается снимать? – осторожноспросил Лучников.
– Да что бы там ни было, любое говно. Надеюсь, не опроблемах ПТУ, не о БАМе, не о сибирском газе. Я на своей тахте, Луч, столькопотенции накопил за эти годы, даже этого мерина могу трахнуть, – онпоказал на конный памятник Юрию Долгорукому, мимо которого они в этот моментшествовали. – Знал, что не бесцельно валяюсь в своей вони. Когда художниклежит на своей тахте, мир о нем думает. Видишь – вылежал!
– Ты думаешь, отпустит тебя Госкино? – спросилЛучников.
Гангут даже задохнулся от мгновенно налетевшей ярости.
– Эти трусы, лжецы, демагоги, взяточники, ханжи,дебилы, самодовольные мизерабли, подонки общества, стукачи, выблядкисталинизма! – проорал он в состоянии какого-то полуразрыва, будто бы теряясознание, потом осекся, набрал воздуху полные легкие и закончил почтимягко, – буду я считаться с этим говном.
Они стояли в этот момент возле главного недействующего входав историческое здание Моссовета, напротив бронзового Основателя. Милиционерпоблизости с любопытством на них посматривал. Среди стабильных московскихнеоновых художеств Лучников вдруг заметил странно подвижное, огромное, начетыре этажа, слово «РЫБА». Одна лишь только престраннейшая эта РЫБАпульсировала, сжималась и распрямлялась меж неподвижных вывесок Пешков-стрита.
– Что ж… – проговорил он, -…значит, и ты намылился,Виталий?.
Гангут потащил вверх молнию куртки, вынул из одного карманакепку, из другого – шарф.
– А ты никогда, Андрей, не задавал себе вопроса, почемуты можешь в любой день отправиться в Америку, Африку, в ту же Москву, и почемуя, твой сверстник, всю свою жизнь должен чувствовать себя здесь крепостным?
– Я задаю себе этот вопрос ежедневно, – сказалЛучников. – Этот и множество других в таком же роде.
– Ну вот и отдай свой швейцарский паспорт, –пробурчал Гангут. – Замени его на краснокожую паспортину. Тогда получишьответ на все свои сложные вопросы.
– Какая мощная эта «Рыба», – сказал Лучников,показывая на вывеску. – Посмотри, как она сильно бьется среди -московскоготоржественного спокойствия. Жаль, что я раньше ее не замечал. Удивительная,великолепная, непобедимая «Рыба».
– Луч! – захохотал Гангут. – Вот таким я тебялюблю! Давай забудем на сегодняшний вечер, что нам по сорок пять лет, а?Согласен?
– Мне сегодня с утра тридцать, – сказал Лучников.
Гангут тогда расхлябанной походкой прошел мимо милиционера.
– Ваше благородие, пара красавиц здесь с утра непроходила?
Когда ехал сюда, казалось, что теперь уже одно здесь будетпепелище, мрак после очередной серии процессов и отъездов – всех вывели стражиИдеи, а оставшиеся только и делают, что дрочат под водяру, перемывают костисвоей зловещей Степаниде. Оказалось: странная бодрость. Пошло одно за другим:«чердачные балы», спектакли «домашних театров», концерты Дима Шебеко, Козлова,Зубова в каких-то НИИ, в клубах на окраинах, сборища нищих поэтов, группа«Метрополь», чаи с философией на кухнях, чтение «самиздата», выставки вподвалах, слушание менестрелей…
Порой ему казалось, что это ради него, своего любимца Луча,старается московский «андерграунд» показать, что еще жив, но потом подумал:нет, хоть и тянут из последних жил, но так будут всегда тянуть: полю этому небыть пусту.
Сидя рядом с Татьяной на каком-нибудь продавленном диване,за каким-нибудь очередным застольем, после выступления какого-нибудь новогогения, он оглядывал лица вокруг и удивлялся, откуда снова так много в столиценаплодилось неидеальных граждан. Вроде бы все уже поразъехались… Вот ещенедавно пели булатовское…
Все поразъехались давным-давно,
Даже у Эрнста в окне темно,
Лишь Юра Васильев и Боря Мессерер,
Вот кто остался теперь в Эсэсэр…
Вроде бы вся уже эта публика засела в парижских кафе, вНью-Йорке и Тель-Авиве, но вот, оказывается, снова их целый «клоповник», такихтружеников, весьма непохожих на парад физкультурников перед Мавзолеем; новыеподросли, да и старых, на поверку, еще немало.
«Декаданс в нашей стране неистребим», – так высказалсяоднажды после концерта в «Студии экспериментального балета» в красном уголкеобщежития треста «Мосстрой» один из танцоров, юный Антиной в спецовке фирмы«Wrangeler». Так он не без гордости сказал иностранцу Лучникову. В гримуборнойнавалены были кучей пальто. Все пили чай и гнуснейшее румынское шампанское.
Из груды реквизита тут вылезла самая незаметная персона,режиссер спектакля, полуседой клочковатый Гарик Поль, которого раньше зналилишь как пьянчугу из ВТО, а тут вот оказалось, что таился в нем гений танца имыслитель. Боднув головой прокуренный воздух и престраннейшим образом разведяруками па манер пингвина. Гарик Поль вступил в полемику с юным Антиноем.
«Русский Курьер»
Полемика о декадансе
(перепечатка с пленки)
…Декаданс для меня – это моя жизнь, мое искусство…
…Прости меня, но то, что ты считаешь декадансом, то, чем мызанимаемся, на самом деле здоровое искусство, то есть живое…
…Однако же не реалистическое же наше искусство ведь же…
…Прости меня, но тут происходит полная подмена понятий, то,что называется «с больной головы па здоровую». Декаданс, мой друг, этокультурная деморализация, потеря нравственных качеств, вырождение, омертвение,эстетический сифиляга, а все это относится к соцреализму, с твоего разрешения…
…Разве видим мы эти черты в живом, вечно взбудораженномискусстве модернизма, авангардизма, в кружении его сперматозоидов?Социалистический окаменевший реализм – это и есть настоящая декадентщина…
…Однако же это переворачивает же все наши понятия же, ведьмы привыкли же всегда считать себя декадентами, то есть как бы представителямизаката, а с другой стороны, видеть как бы рассвет, хоть он нам и гадок до рвоты,но искусство же нового же общества, а мы как бы держимся же за старое, уходящееже общество, которое как бы от нездоровья чурается народности, передовых идей,социального содержания, революционного призыва же… вот встают физкультурникиволнами от Камчатки до Бреста, а ведь мы похмельем мучаемся.