Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своей же основе логика и этика совершенно тождественны:обязанность по отношению к самому себе. Они торжествуют свое единение в высшейценности истины, отрицанием которой в одном случае является заблуждение, вдругом случае – ложь: истина же едина. Всякий этический закон есть одновременнозакон логический и наоборот. Не только добродетель, но и разум, не толькосвятость, но и мудрость являются задачей человеки: только оба члена исовокупности составляют совершенство.
Конечно, из этики, нормы которой обладают принудительнымхарактером, нельзя строго логически вывести доказательство бытия, как излогики. Этика является, правда, логической заповедью. Логика ставит совершенноесуществование «я», как абсолютное бытие, перед глазами последнего. Этика жетолько требует этого осуществления. Этика принимает к себе логику в качествесобственного своего содержания, в качестве своего основного требования.
В том знаменитом месте «Критики практического разума», гдеКант видит в человеке некоторый член умопостигаемого мира («Долг! Овозвышенное, великое слово…») можно с полным основанием поставить вопрос,откуда Кант знает, что моральный закон имеет исходной своей точкой личность? Наэто Кант отвечает, что он не может иметь другого более достойногопроисхождения. В дальнейшем положении он не доказывает, что категорическийимператив есть закон, данный нуменом. Для него уже эти два понятия,категорический императив и нумен, с самого начала связаны между собою самымтесным образом. Это именно и лежит в природе этики. Она требует, чтобыумопостигаемое «я» действовало свободно, вне влияний эмпирических наслоений.Только тогда этика в состоянии вполне осуществить бытие в его чистом виде, тобытие, о котором возвещает нам логика и форме чего-то все-таки существующего.
Как дорожил Кант своей теорией монад, теорией души! Онставил ее выше всяком другого блага! Своей же теорией «умопостигаемогохарактера», которую совершенно ошибочно приняли за какое-то новое-открытие и вкоторой думали найти отличительный признак Кантовской философии, он хотелтолько выдвинуть ее научные ценности. Это ясно видно из тех пробелов, о которыхмы говорили выше.
Долг существует только по отношению к самому себе. Этоявлялось бесспорным для Канта еще в ранней юности его, может быть, после того,как он впервые почувствовал импульс ко лжи. Миф о Геркулесе, некоторые места уНицше и особенно Штирнера содержат в себе нечто родственное Кантонской теории.Но оставив все это в стороне, мы видим одного только Ибсена, которому вполнесамостоятельно удалось прийти к принципу Кантовской этики (в «Брандте» и «ПерГюнте»).
Бесспорная истина, что большинство людей нуждается в Иегове.Только меньшинство – это именно гениальные люди, совершенно не знаютгетерономии. Иные оправдывают свои поступки или упущения, свое мышление ибытие, по крайней мере, мысленно, перед кем-нибудь другим, будь то личный,иудейский Бог или человек, которого любят, уважают, боятся. Только тогда онидействуют в формальном, внешнем согласии с законом нравственности.
Вся жизнь Канта независимая, свободная до последних мелочей,является доказательством его убеждения в том, что человек ответственней толькоперед собою. Это положение он считал бесспорным пунктом своей теории, до того,что не предвидел возможности каких-либо возражений против него. И все-такимолчание Канта именно в этом месте привело к тому, что его этика до сих пор ещемало понята. А ведь она одна только стремилась к тому, чтобы строгий и властныйвнутренний голос не был заглушен воплем толпы. Она единственноинтроспектив-нопсихологически приемлемая этика.
У Канта в его земной жизни было такое состояние, котороепредшествовало «обоснованию характера». Это легко заключить из одного места его«Антропологии». Но момент, когда он представил себе это вужасающе-ослепительной яркости: «Я ответственнен только перед собою! никомудругому не должен служить! но могу себя забыть в работе! я один! свободен! ягосподин самому себе!» – Этот момент означает зарождение кантовской этики,наиболее героический акт мировой истории.
Две вещи наполняют нашу душу удивлением и трепетом, причемтем сильнее, чем чаще и продолжительнее останавливается на них мысль: звездноенебо простирается надо мною, и моральный закон во мне. И то, и другое я недолжен искать или предполагать как нечто скрытое от меня в тумане, или лежащеев беспредельности, вне моего кругозора. Я вижу это пред своими глазами,непосредственно связываю это с сознанием моего существования. Первое начинаетсяв том месте которое я занимаю во внешнем чувственном мире. Оно удаляет этусвязь в необразимо – великое, где миры встают за мирами, где системы возникаютза системами, в бесконечные времена их периодического движения возникновения ипродолжения. Второе имеет началом мое незримое «я» мою личность: оно переноситменя в мир, который обладает действительной бесконечностью, мир, ощутимыйтолько разумом. С этим миром (и таким образом со всеми теми видимыми мирами) япознаю свою не случайную, как в том случае, но всеобщую и необходимую связь.Первый взгляд, брошенный на эту бесконечную массу миров, сразу уничтожает моезначение, как существа плотского, которое должно вернуть планете (простой точкевселенной) материю, из которой оно состояло, после того, как эта материякороткое время (неизвестно, как) была наделена жизненной силой. Второй взгляд,напротив, бесконечно возвышает мою ценность, как интеллектуальной единицы.Личность, в которой моральный закон открывает жизнь, независимую от моейживотной сущности и от прочего чувственного мира. Он возвышает мою ценность, покрайней мере, постольку, поскольку это можно вывести из целесообразногоопределения моего существования этим законом, определения, не ограничивающегосяусловиями и пределами этой жизни, а уходящего в бесконечность.»
Так понимаем мы «Критику практического разума». Человек вовселенной один, в вечном потрясающем одиночестве.
Его единственная цель – это он сам, нет другой вещи, радикоторой он живет. Он далеко вознесся над желанием быть рабом, над умением бытьрабом, над необходимостью быть рабом. В глубине под ним где-то затерялосьчеловеческое общество, провалилась социальная этика. Человек – один, один.
И только теперь он – один и все, а потому он содержит законв себе, потому он сам закон, а не произвол. Он требует от себя, чтобы этотзакон в нем был соблюден со всей строгостью. Он хочет быть только законом безоглядок и видов на будущее.
В этом есть нечто потрясающе-величественное: далее уже нетсмысла, ради которого он повинуется закону. Нет высшей инстанции над ним единственным.Он должен следовать заключенному в нем категорическому императиву, неумолимому,не допускающему никаким сделок с собой. «Искупления», «отдыха, только бы отдыхаот врага, от мира, лишь бы не эта нескончаемая борьба!»– восклицает он – и ужа–сается: в самой жажде искупления была трусость, в желанно «довольно» – бегствочеловека, чувствующего свое ничтожество в этой борьбе. «К чему!» – вырывается унего крик вопроса во вселенную – и он краснеет. Ибо он уже снова захотелсчастья, признания борьбы со стороны другого, который должен был бы еговознаградить за нее. Одинокий человек Канта не смеется и не танцует, не рычит ине ликует: ему не нужно вопить, так как вселенная слишком глубоко хранитмолчание. Не бессмыслица какого-нибудь ничтожною мира внушает ему его долг: егодолг – смысл вселенной. Сказать да этому одиночеству – вот где «дионисовское» вКанте, вот где нравственность.