Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я верю, – сказал медленно хозяин, – я это чувствую и не нуждаюсь в этих уверениях. Встань, Мария, ты дороже мне кающейся, чем если была бы ангелом; и я чувствую, что подняться труднее, чем не упасть. И, – прибавил он, – я люблю тебя… несмотря на всё, что нас разделяет; я давно знал об этом, и молчал, потому что ждал этой минуты.
– Ты благородный! Ты честный! – сказала она, медленно поднимаясь и пряча голову у него на плече, поэтому ты снисходительный и милосердный, как Бог. Верь мне, что такое слово снисхождения обратит скорее, чем слово презрения и оскорбление. Ты поднял меня и я буду достойной, стану достойной этого благодеяния. Буду служить как верный пёс; верь мне, я маленькое, ничего не значащее и презренное создание, но могу пригодиться.
Хозяин печально улыбнулся.
– Не плати же мне за то, что оплаты не просит, – сказал он, – я сделал это от сердца… только сердцем награждается чувство.
– Да, но всем сердцем, – прибавила быстро женщина, встав перед зеркалом и раздвигая на голове волосы, – смотри, я уже не тот цветок, с которого губы старых распутников пили первые вздохи весны; усталость, мучение, грусть, боль, тоска нарисовали на моём лице преждевременные морщинки, более горькие – на сердце… а доселе я не встретила человека и никого не полюбила – кроме тебя. Ты первый, ты будешь последним и единственным. Я презирала людей, потому что те, кто меня до сих пор окружали, были достойны только презрения. Иногда среди безумия в ком-нибудь из них отзывалось не сердце, какое-то более благородное чувство, но на его продолжительность, как на лучик осеннего солнца, нельзя было рассчитывать. Ни для кого из них я не была женщиной, не была человеком… я думала в отчаянии, что свет пустой, и тех людей, о каких я мечтала, на нём нет… пока не встретила тебя.
– Мария, – сказал хозяин, – не превозноси бедной руины, под остатком которой ты притулилась от слякоти; увы, это только куча щебня покрытая остатком растительности.
Она покачала головой и, улыбаясь, сказала:
– Ты мне дорог таким, какой есть, я не хотела бы ни одного кирпичика из этих руин отдать за самые замечательные новые здания. Но, – прибавила она резко, – время идёт, а я прибежала к тебе не ради одного твоего поцелуя. Слушай! Слушай! Я – ты угадал – оплачиваемый правительственный агент, я следователь и доносчица… сегодня мне даны новые инструкции, ты должен ими воспользоваться. Ты знаешь, чего хотят в Петербурге?
Мужчина с интересом к ней наклонился.
– Говори, – сказал он, нахмурив брови, – хоть твои слова ранят меня как стилеты, но выслушать их должен. Что они говорят? Что думают?
– Они хотят революции и беспокойства; все ли, не знаю, но большая часть этого желает… для вас это может быть полезной указкой.
– В самом деле?
– Клянусь тебе своей любовью! Не подозревай меня! Ужасно бы ранил. Я знаю того, который дал мне приказы, это деятельный урядник третьего отделения, но в то же время активный член невидимого, созданного духом времени, неопределённого и непризнанного революционного общества. Тебе трудно меня понять, – прибавила она, – в России со времени Пестеля и Рылеева нет заговоров, это правда, но как всюду, где перемена есть необходимостью времени, готовятся материалы для восстания и ведут переговоры, дышут одной мыслью, идут к одной цели. Схватить их невозможно, потому что они не связаны друг с другом, но их согревает одна идея, а одним средством инстинктивно идут к цели. Все они прислужники правительства и само правительство тянут в свои сети. Поэтому, может, революция в России, когда наконец созреет, когда к этим материалам сможет подложить искру, вспыхнет такая страшная, такая общая, такая великая, что рядом с ней будет ничем страшное воспоминание о французской.
Революция в России имеет своих представителей в министерстве, на высших государственных должностях, во всех бюро и тянет с собой горячим патриотизмом немощное правительство. Эта партия не объединённая, разбитая, но сильная… хочет у нас революции, хочет восстания, потому что рассчитывает, наверное, что среди паники продвинется на шаг дальше и станет более сильным.
– Увы! – воскликнул Юлиуш. – Если бы мы сумели этим воспользоваться… Но… нам даже некому сказать, не с кем делать, восстание неизбежно, почти свершилось, меня никто не поймёт… будет то, что Бог предназначил для Польши.
– Но не могли бы вы остановиться? – воскликнула женщина.
– Нет! Нас провоцирует страсть, обстоятельства, само правительство и способ, каким в последнее время с нами обходились… у нас нет причин… мы раздражены, слепы! По крайней мере половина страны отлично видит последствия и неминуемое падение, но идёт вслепую, чтобы доказать, что, когда идёт речь о родине, не поскупится. Я прекрасно понимаю, что нам у себя революции нельзя было делать. Но когда я это говорю, меня провозглашают остывшим и трусом. Нет возможности.
– Значит, готовится что-то страшное! – шепнула женщина. – Я чувствую это по их улыбке, подобной оскалу дикого зверя, когда чувствует свежую добычу.
Мужчина ничего не отвечал, но стал грустным.
– Давайте не будем измерять историю нашей жизнью и собственной болью, – сказал он, – если нам суждено погибнуть, тогда погибнем. Мир всё-таки не погибнет и Польша не погибнет, покуда в её лоне будет жить чувство великих предназначений. Мы пропоём вечное успокоение двум поколениям, может, но на могиле мы окрестим новый век.
Мария уже одевалась.
– Что только мне удасться подхватить, принесу, – сказала она, – я предпочла бы умереть с голоду, чем сегодня, когда чувствую в себе более чистую душу, пробираться дальше по этому болоту, но я должна расплатиться с грехами, вытягивая сегодня пользу из моей вины. Поэтому я выдерживаю в этом аду… чтобы принести тебе известие из него; всё для тебя, всё для вас… а потом смерть! Я жила достаточно, не хочу больше!
* * *
Через дверь, открытую за Марией, которая после быстрого объятия исчезла как тень, уже дул только холодный ветер. Юлиуш стоял в двери и смотрел за ней, погружённый в мысли; под веками появилась слеза, не в состоянии скатиться на лицо – её было слишком мало, чтобы потекла собственной тяжестью, слишком много, чтобы высохла в горячих глазах. Долго она так оставалась в