Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старуха встала, низко поклонилась и прошамкала:
— Могу, батюшка.
Тихон Ильич снял картуз, еще раз, подкатывая глаза под лоб,перекрестился на картину Успения богородицы над воротами и прибавил:
— Много вас тут теперь?
— Целых двенадцать старушек, батюшка.
— Что ж, часто ругаетесь?
— Часто, батюшка…
И Тихон Ильич не спеша пошел среди деревьев и крестов, поаллее, ведущей к старой деревянной церкви. На ярмарке он постриг волосы,подровнял и укоротил бороду — и очень помолодел. Молодила его и худоба послеболезни. Молодил загар, — белели нежной кожей только выстриженныетреугольники на висках. Молодили воспоминания детства и молодости, новыйпарусиновый картуз. Он шел и глядел по сторонам… Как коротка и бестолковажизнь! И какой мир и покой вокруг, в этом солнечном затишье, в ограде старогопогоста! Горячий ветер проносился по верхушкам светлых деревьев, сквозившим набезоблачном небе, до времени поредевшим от зноя, волновал по камням, памятникамих прозрачную, легкую тень. А когда затихал, жарко пригревало солнце цветы итравы, сладко пели птицы в кустах, в сладкой истоме замирали на горячихдорожках бабочки… На одном кресте Тихон Ильич прочел:
Какие страшные оброки
Смерть собирает от людей!
Но ничего страшного не было вокруг. Он шел, даже как бы судовольствием замечая, что кладбище растет, что по, явилось много новыхмавзолеев среди тех старинных камней в виде гробов на ножках, тяжких чугунныхплит и огромных, грубых и уже гниющих крестов, которыми полно оно."Скончалась 1819 года Ноября 7 в 5 часов утра" — такие надписибыло жутко читать, нехороша смерть на рассвете ненастного осеннего дня, встаром уездном городе! Но рядом светил среди деревьев своей белизной гипсовыйангел с очами, устремленными в небо и на цоколе под ним были выбиты золотыебуквы: "Блаженны мертвые, умирающие в господе!" На железном, радужномот непогоды и времени, памятнике какого-то коллежского асессора можно былоразобрать стихи:
Царю он честно послужил,
Сердечно ближнего любил,
Был уважаем от людей…
Стихи эти показались Тихону Ильичу лживыми. Но — где правда?Вот в кустах валяется человеческая челюсть, точно сделанная из грязноговоска, — все, что осталось от человека… Но все ли? Гниют цветы, ленты,кресты, гробы и кости в земле, — все смерть и тлен! Но шел далее ТихонИльич и читал: "Так и при воскресении мертвых: сеется в тлении, восстает внетлении".
Все надписи трогательно говорили о покое и отдыхе, онежности, о любви, которой как будто нет и не будет на земле, о той преданностидруг другу и покорности богу, о тех горячих упованиях на жизнь будущую исвидание в иной, блаженной стране, которым веришь только здесь, и о томравенстве, что дает только смерть, — те минуты, когда мертвого нищегоцелуют в уста последним целованием, как брата, сравнивают его с царями ивладыками… А там, в дальнем углу ограды, в кустах бузины, дремлющих на припеке,увидал Тихон Ильич свежую детскую могилку, крест, а на кресте — двустишие:
тише, листья, не шумите,
мово Костю не будите! —
и, вспомнив своего ребенка, задавленного во сне немойкухаркой, заморгал от навернувшихся слез.
По шоссе, идущему мимо кладбища и пропадающему средиволнистых полей, никто никогда не ездит. Ездят по пыльному проселку, рядом. Попроселку поехал и Тихон Ильич. Навстречу ему пронеслась ободранная извозчичьяпролетка, — лихо носятся уездные извозчики! — а в пролетке —городской охотник: у ног — пегая легавая собака, на коленях — ружье в чехле, наногах — высокие болотные сапоги, хотя болот в уезде и не бывало. И Тихон Ильичсердито стиснул зубы: в работники бы этого лодыря! Полдневое солнце палило,ветер дул горячий, безоблачное небо становилось грифельным. И все сердитееотвертывался Тихон Ильич от пыли, летевшей по дороге, все озабоченнее косилсяна тощие, до времени подсыхающие хлеба.
Мерным шагом, с высокими посошками, шли толпы замученныхусталостью и зноем богомолок. Они отвешивали Тихону Ильичу низкие, смиренныепоклоны, но теперь ему уже опять все казалось жульничеством.
— Смиренницы! А грызутся небось на ночевках, каксобаки!
Подымая тучи пыли, гнали лошаденок пьяные мужики, возвращавшиесяс ярмарки, — рыжие, сивые, черные, но все одинаково безобразные, тощие илохматые. И, обгоняя их гремящие телеги, Тихон Ильич мотал головой:
— У, нищеброды, пропади вы пропадом!
Один, в изорванной на ленты ситцевой рубахе, спал,колотился, как мертвый, лежа на спине, закинув голову, задрав окровавленнуюбороду и распухший в засохшей крови нос. Другой бежал, догонял сорванную ветромшапку, споткнулся — и Тихон Ильич с злобным наслаждением вытянул его кнутом.Попалась телега, полная решет, лопат и баб; сидя к лошади спинами, они тряслисьи подпрыгивали; у одной на голове был новый детский картузик козырьком назад,другая пела, третья махала руками и с хохотом орала вдогонку Тихону Ильичу:
— Дядя! Чеку потерял!
За заставой, где свернуло шоссе в сторону, где отсталигремящие телеги и охватила тишина, простор и зной степи, опять почувствовал он,что все-таки самое главное на свете — «дело». Эх, и нищета же кругом! Дотларазорились мужики, трынки не осталось в оскудевших усадьбишках, раскиданных поуезду… Хозяина бы сюда, хозяина!
На полпути было большое село Ровное. Суховей проносилсявдоль пустых улиц, по лозинкам, спаленным жарою. У порогов ерошились,зарывались в золу куры. Грубо торчала на голом выгоне церковь дикого цвета. Зацерковью блестел на солнце мелкий глинистый пруд под навозной плотиной — густаяжелтая вода, в которой стояло стадо коров, поминутно отправлявшее свои нужды, инамыливал голову голый мужик. Он по пояс вошел в воду, на груди его блестелмедный крестик, шея и лицо были черны от загара, а тело поразительно бледно ибело.
— Разнуздай-ка лошадь-то, — сказал Тихон Ильич,въезжая в пруд, пахнущий стадом.
Мужик кинул мраморно-синеватый обмылок на черный откоровьего помета берег и, с серой, намыленной головой стыдливо закрываясь,поспешил исполнить приказание. Лошадь жадно припала к воде, но вода была тактепла и противна, что она подняла морду и отвернулась. Посвистывая ей, ТихонИльич покачал картузом:
— Ну, и водица у вас! Ужли пьете?
— А у вас-то ай сахарная? — ласково и веселовозразил мужик. — Тыщу лет пьем! Да вода что — вот хлебушка нетути…
За Ровным дорога пошла среди сплошных ржей, — опятьтощих, слабых, переполненных васильками… А возле Выселок, под Дурновкой, тучейсидели на дуплистой корявой раките грачи с раскрытыми серебристымиклювами, — любят они почему-то пожарище: от Выселок осталось в эти днитолько одно звание — только черные остовы изб среди мусора. Мусор курилсямолочно-синеватым дымком, кисло воняло гарью… И мысль о пожаре молнией пронзилаТихона Ильича. "Беда!" — подумал он, бледнея. Ничего-то у негоне застраховано, все может в один час слететь. С этих Петровок, с этой памятнойпоездки на ярмарку, Тихон Ильич начал попивать — и таки частенько, не допьяну,но до порядочной красноты лица. Однако это ничуть не мешало делам, да немешало, по его словам, и здоровью. "Водка кровь полирует", —говорил он. Жизнь свою он и теперь нередко называл каторгой, петлей, золотоюклеткой. Но шагал он по своей дороге все увереннее, и несколько лет прошло такоднообразно, что все слилось в один рабочий день. А новыми крупными событиямиоказалось то, чего и не чаяли, — война с Японией и революция. Разговоры овойне начались, конечно, бахвальством. "Казак желтую-то шкуру скороспустит, брат!" Но скоро послышались иные речи.