Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Олежка, я сейчас не хочу…
– Нет, ты мне скажи! Дом, значит, твой, а я, значит, никто?!Да? Да?!
На самом деле так оно и было, но Олимпиада знала совершенноточно, что если она в этом признается, то Олежка моментально бросит еенавсегда, станет собирать вещи – с трагическим лицом пихать в ее чемодан,потому что у него не было своего, брюки, свитер и три пары носков, и пойдет вванную, и вытащит из стаканчика свою зубную щеку, а потом скажет, что ноутбукзаберет на следующей неделе. А Олимпиада будет бегать за ним и умолять егоостаться. Еще она попытается вырвать у него зубную щетку и одеколон, а он небудет давать – это называлось «поссориться всерьез».
Мы вчера с Олежкой всерьез поссорились! Помирились, конечно,но с большим трудом и не сразу. Не сразу!…
В этом «не сразу» была даже определенная гордость – ихотношения настолько серьезны, что они не только поссорились, но и помиритьсясмогли с трудом!
– Нет, ты мне скажи! Дом, значит, твой, а я тут никто, и моемнение не важно, да?! Да?!
– Олежка, там лежит мертвый Парамонов.
– Какое мне дело до Парамонова?! Это который Парамонов? Стретьего этажа?
– С этого, со второго.
– Почему он мертвый?
– Я не знаю, но мне нужно спуститься. Там Люся одна.
– Сколько раз я тебе говорил, чтобы здесь не было никакойЛюси!
Олимпиада Владимировна, женщина совершенно спокойная,уравновешенная, умеющая держать себя в руках, умудрившаяся под началом МариныПетровны проработать почти год, медленно повернулась от своей кособокой двери,наспех прибитой на четыре гвоздя, и сказала Олежке громко и раздельно:
– А мне наплевать, нравится тебе или не нравится! Еслихочешь, уходи! Только мой чемодан занят! Я в него сложила всякое барахло! Такчто штаны в руках понесешь!
Олежка так оторопел, что не смог произнести ни слова. Онабудто отчетливо видела, как в голове у него резко затормозили и остановилисьвсе мысли до одной, и речевой аппарат тоже не действовал.
Она больше не сказала ни слова, протиснулась в щель,захлопнула дверь за собой и стала спускаться на первый этаж.
– Что там такое, Липа? – спросила гадалка Люба.
Она мыкалась на лестнице в цветастом халате, вязаной шали, сбелым, плоским, немного помятым лицом. Ноги в шерстяных носках обуты вперсидские туфли с загнутыми носами.
– Опять шум какой-то.
– Я не знаю, Любовь Васильевна, – соврала Олимпиада. – Ясейчас… сейчас посмотрю.
– Да что ж это такое делается!… – доносилось из-за входнойдвери. – Да что ж это за жизнь, а? Да почему у всех как у людей, а у нас все скрыши падают!
Люба и Олимпиада переглянулись.
– Кто там? – тревожно спросила Люба. – Кто там, а? Липа,скажи мне, что случилось?!
Наверху хлопнула дверь, и кто-то быстро побежал, сильнотопая по деревянным ступеням, обшитым вытертым линолеумом.
– Кто ж его так… уходил, а? Да что ж нашему дому покоя нет,а?!
На площадку выскочил Олежка. К груди он прижимал портфель,до того распухший, что замки на нем не застегивались.
– Ноги моей!… – выпалил он в сторону Олимпиады. – Ноги моейникогда больше здесь не будет!…
– Стой-стой! – закричала Люба и сзади схватила его закуртку. – Ишь, прыткий какой! Тебе дорога дальняя еще не скоро предстоит, утебя сейчас никакой дороги нет!
– Да отпустите вы его, Любовь Васильна!
Олежка рванулся из рук гадалки и кинулся вон из подъезда.
– И-и! Еще вернется, девушка! Ты не переживай.
– А разве я переживаю? – пробормотала ОлимпиадаВладимировна, которая вдруг отчетливо поняла, что ее голова больше не голова, аогромное жестяное ведро, в котором гулко отдаются все голоса и даже самые тихиезвуки.
Следом за Олежкой она вышла на улицу, под крупные и веселыемартовские звезды, под торопливый звук льющейся с крыши воды, и остановилась.
Люсинда Окорокова, пригорюнившись, смотрела на Парамонова,распростертого перед крыльцом, а Олимпиадин «бойфренд» прытко чесал по дорожке.
Он не успел дочесать до угла, когда навстречу ему выехалмилицейский «газик» и поскакал по ухабам прямо на него, так что Олежке пришлосьповернуть обратно и большими шагами мчаться обратно к крыльцу.
Добровольский и сам не мог бы толком сказать, что именно емунужно на крыше и зачем он туда лезет, но все-таки полез.
– Сидел бы дома, – сказал он себе, когда отворил тихо ижалобно скрипнувшую металлическую сетчатую дверь на чердак, – сидел бы дома, атебя все куда-то несет!
Да, да, он не должен и не может привлекать к себе внимание,но в этом чертовом доме творятся совсем уж странные дела!
Он приехал уверенный, что тишина и спокойствие дедовойстаренькой квартирки дадут ему возможность сделать все дела, но не тут-то было!
Добровольский не хотел думать о том, что все последниесобытия в дедовом доме как раз и могли быть связаны с его… делами, но никакогодругого объяснения найти не мог.
Слесаря с завода «Серп и Молот» он помнил смутно – толькото, что Анастасия Николаевна, жившая напротив деда, называла его исключительно«голубчик» и никогда по имени.
Вот он и запомнил «голубчика», а как там его звали, богвесть!
Вполне возможно, что это был вовсе какой-то другой слесарь.А этот появился уже потом, но такое построение показалось Добровольскомуслишком сложным, и он его «отверг».
В тот же вечер, когда взорвали квартиру Олимпиады Тихоновой,он позвонил своему помощнику в Женеву, долго говорил, объясняя, что ему нужно,долго писал запрос, по пунктам перечисляя, какие сведения ему необходимополучить, а потом еще полночи думал.
Пока он писал и думал, Василий, которого он подобрал начердаке в бытность его Барсиком, громко и старательно выводил рулады у него наколенях.
Держать кота было неудобно. Он был длинный, очень тяжелый игорячий, как грелка. Кроме того, Добровольский пытался его гладить – а что ещеможно делать с котом, который лежит у тебя на коленях?! – но под шерстью у негото и дело попадались какие-то струпья, следы то ли старых ран, то ли вообщетяжелой жизни, и Добровольский решил, что в понедельник непременно сводит его кврачу.
Собственно, все началось именно с кота.
Кот орал, не давал ему спать, и он вышел на лестницу.