Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что бы там с моральной и юридической точки зрения невкладывалось в понятие «коллективная вина» — для моего поколения студентов онабыла осознанной реальностью. Она распространялась не только на происшедшее вТретьем рейхе. То, что надгробия на еврейских кладбищах осквернялисьизображениями свастики, то, что в судах, в административном аппарате и вуниверситетах сделало себе карьеру столько старых нацистов, то, чтоФедеративная Республика Германии не признавала государство Израиль, то, что обэмиграции и движении сопротивления говорилось меньше, чем о жизни вприспособленчестве — все это наполняло нас чувством стыда, даже если мы моглипоказывать пальцами на виновных. Возможность показывать пальцем на виновных неосвобождала от стыда. Но она позволяла преодолеть муки от него. Она превращалапассивные муки от стыда в энергию, действие, агрессию. И споры с виновнымиродителями были особенно полны энергии.
Я ни на кого не мог показать пальцем. На своих родителей ужепо одной той причине, что я ни в чем не мог их обвинить. Просветительский пыл,с которым я раньше, будучи участником семинара на концлагерную тематику,приговорил своего отца к позору, у меня прошел, стал мне неприятен. Однако то,что в годы нацистского режима сделали другие люди из моего социальногоокружения, и то, чем они навлекли на себя вину, было в любом случае не такимстрашным, как то, что сделала Ханна. По сути дела, я должен был показывать на Ханну.Но палец, указывающий на нее, поворачивался обратно на меня. Я ее любил. Я еене только любил, я ее выбрал. Я пытался убедить себя, что, выбрав Ханну, яничего не знал о том, что она сделала. Я пытался внушить себе этим, что меняокружает тот же ореол невинности, который окружает детей, любящих своихродителей. Но любовь к родителям является единственной любовью, за которую неотвечают.
И, возможно, ответ приходится держать даже за любовь кродителям. В то время я завидовал другим студентам, которые отступились отсвоих родителей и тем самым от целого поколения преступников, тихихнаблюдателей и игнорантов, соглашающейся и терпящей массы, и избавились темсамым если не от своего стыда, то все же от мук, причиняемых им. Но откудабралась у этих студентов щегольская уверенность в своей правоте, которую я такчасто за ними наблюдал? Как можно испытывать вину и стыд и одновременнощеголять уверенностью в своей правоте? Не было ли отречение от родителей однойлишь риторикой, шумом, гамом, призванными заглушить тот факт, что любовь кродителям окончательно и бесповоротно утвердила втягивание детей в родительскуювину?
Это мысли уже более поздней поры. Но и позже они тоже небыли для меня утешением. Как могло быть утешением то, что мои страдания отлюбви к Ханне известным образом представляли собой судьбу моего поколения,немецкую судьбу, уйти от которой, переиграть которую мне было еще труднее, чемдругим. Думаю, что в то время мне бы все-таки пошло на пользу, если бы я могчувствовать себя причастным к своему поколению.
Я женился еще в свою бытность стажером. С Гертрудой япознакомился во время тех рождественских каникул в горах, и когда другиестуденты в конце каникул поехали обратно домой, она еще осталась ждать, покаменя не выпишут из больницы, чтобы ехать вместе со мной. Она тоже была юристом;мы вместе учились в университете, вместе выдержали экзамен и вместе сталистажерами. Мы поженились, когда Гертруда ждала ребенка.
Я ничего не рассказал ей о Ханне. Кому хочется, думал я,слышать о прошлых связях другого, не являясь самому их участником? Гертрудабыла рассудительной, старательной и лояльной женщиной, и если бы нам в нашейсовместной жизни суждено было вести крестьянское хозяйство с большимколичеством подсобных рабочих и работниц, множеством детей, кучей работы инедостатком свободного времени друг для друга, то эта жизнь была бы наполненнойи счастливой. Но наша жизнь была действительностью, состоявшей из трехкомнатнойквартиры в доме новой постройки в пригороде, забот о нашей дочери Юлии и нашейработы юристами-стажерами. Я никогда так и не смог избавиться от того, чтобы несравнивать свою близость с Гертрудой со своей близостью с Ханной; и всегда,когда я держал Гертруду в объятиях, у меня было чувство, что здесь что-то нетак, что она не та, что на ощупь она не та, что она не так пахнет и что у неене тот вкус. Я думал, что это пройдет. Я надеялся, что это пройдет. Я хотелбыть свободным от Ханны. Но чувство, что здесь что-то не так, не проходило.
Когда Юлии было пять лет, мы развелись. Мы не могли большежить такой жизнью, разошлись без ожесточения и остались в корректных отношенияхдруг с другом. Мучало меня только то, что мы не дали Юлии чувства родительскойзащищенности, которое она так желала получить от нас. Когда отношения между Гертрудойи мной были полны преданности и доверия, Юлия чувствовала себя как рыба в воде.Она была в своей стихии. Когда она замечала между нами некоторую натянутость,она бегала от одного к другому и говорила, какие мы хорошие и как она наслюбит. Она хотела иметь маленького братишку и наверняка была бы рада еще исестренке. Она долго не могла понять, что такое развод, и хотела, когда яприходил навестить ее, чтобы я остался с ней, и, когда она приходила ко мне,чтобы Гертруда тоже была с ней. Когда я уходил и она смотрела на меня из окна ия садился под ее печальным взглядом в машину, мое сердце разрывалось на части.И меня преследовало чувство, что то, чего мы не дали нашей дочери, было нетолько ее желанием, но что она также имела на это свое право. Пойдя на развод,мы обманом лишили ее этого права и то, что сделали мы это сообща, не делилонашей вины надвое.
Мои последующие связи я пытался начинать и продолжатьосмотрительнее. Я признался себе, что женщина для меня теперь должна быть наощупь хоть немного такой, как Ханна, что она должна иметь примерно такой жезапах и вкус, как Ханна, с тем, чтобы в нашей совместной жизни все было впорядке. И я уже рассказывал о Ханне. И о себе я другим женщинам рассказывалбольше, чем рассказал в свое время Гертруде; они должны были сами понять, чтоим в моем поведении и моих настроениях в будущем могло показаться странным. Нодругие женщины не хотели слушать много. Я вспоминаю Хелен,американку-литературоведа, которая молча и успокаивающе поглаживала меня поспине, когда я рассказывал, и также молча и успокаивающе продолжалапоглаживать, когда я переставал рассказывать. Гезина, психоаналитик, считала,что я должен разобраться в своем отношении к матери. Не бросается ли мне вглаза, говорила она, что я почти не упоминаю в своих рассказах о своей матери?Хильке, зубной врач, то и дело расспрашивала меня о том, что у меня было донее, но тут же забывала, что я ей рассказывал. Под влиянием этого я сноваотказался от своих рассказов. Поскольку правда того, о чем ты говоришь,заключается в том, что ты делаешь, то лишние разговоры можно также оставить.
Когда я готовился к своему второму экзамену, умер профессор,который организовал семинар, посвященный теме концлагерей. Гертруданатолкнулась в газете на извещение о его смерти. Похороны должны былисостояться на горном кладбище. Не хочу ли я пойти на них, спросила она.