Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это он! – вдруг сказал кто-то замогильным голосом, и всекак по команде подняли головы. – Это он! Вы не понимаете! Никто не понимает!
– Чего мы не понимаем? – устало спросила Олимпиада у ЖоржаДанса. – О ком вы говорите, Женя?
– Он убивает всех, – медленно и торжественно произнесписатель и будущий классик. – Мой роман. Он вырвался и зажил самостоятельнойжизнью!
– Вам выспаться надо, – посоветовала Олимпиада и оглянуласьна открытую дверь. – Вы сами не знаете, что говорите.
– Почему же, – сказал Добровольский, появляясь на пороге. Вруках у него были кипы растрепанных серых листов. – Это ваш роман?
Жорж Данс величественно кивнул со ступенек.
Он чувствовал, что все внимание приковано именно к нему, инаслаждался этим, и больше ни до чего ему не было дела.
– Он исчез из моего дома, – объявил он, – чтобы начатьсамостоятельную жизнь. Он не мог оставаться взаперти.
Красин пожал плечами и посмотрел вопросительно.
Добровольский вышел на площадку и захлопнул за собой дверьквартиры.
– А когда ваш роман зажил самостоятельной жизнью? –помедлив, спросил он.
– Совсем недавно.
– Когда именно?
– Сегодня вечером. После того как они все, – тут Жорж повелрукой, – после того как они покусились на меня. То есть покушались! Роман вышелв мир, и теперь его не остановить! Даже даты совпадают, все до одной совпадают!Как я мог так угадать!…
– Роман пропал сегодня вечером? – повторил Добровольский.Вид у него был ужасный. – Правильно я понял?
– Да, – величественно согласился Жорж. – Теперь не тольковы, теперь все поймут! И его не остановить! Нет, не остановить!… Он на свободе!
Он снова повел рукой и медленно и величественно сталподниматься по ступенькам. На верхней вдруг споткнулся, потому что был вшлепанцах, и чуть не упал, и это несколько подпортило финал.
Красин вздохнул и постучал себя по лбу, и посмотрел наОлимпиаду с Добровольским, словно призывая их разделить его мнение. Пожалплечами и пошел к себе в квартиру.
– Что это значит?! – спросила Олимпиада у Добровольского. –Что это все может значить, черт возьми?!
– Я думаю, что тебе нужно остаться сегодня у меня, вот чтоэто значит, – сказал Добровольский. – Пошли.
Ах да!… Нужно же было подумать о чем-то важном. О чем-тоочень большом и неудобном, что мешает нормально жить, – просыпаешься утром вуверенности, что все нормально, что скоро весна и хорошо бы купить новые джинсыи туфли на каблуке, а потом вспоминаешь, что теперь все по-другому. Всезаслонило это большое и неудобное, и невозможно ни обойти его, ни забыть о нем.
В нашем доме убивают людей.
Мрут и мрут, как мухи, сказала ничейная баба Фима.
Олимпиада так устала, что не могла думать, это большое инеприятное покачалось-покачалось, да и упало на нее, и придавило, и теперь онапочти не может дышать.
Добровольский пришел и сел рядом, на неудобный угловойдиван, где Олимпиада пыталась дышать, и открыл компьютер. Олимпиада видела, какдвигаются его руки, открывающие серебряную крышку. Компьютер был странный,совсем плоский, серебряный, с яблочком на крышке, которое засветилось молочнымсветом, когда Добровольский его включил.
Покосившись на нее, он понажимал на кнопки и стал проворнопечатать, кажется, по-французски.
Олимпиада смотрела телевизор. Огромный, как озеро, нашироченных слоновьих ногах. Может, это телевизор упал и придавил ее и теперьона не может дышать?…
Всхлипнув, она закрыла глаза.
Добровольский печатал и на секунду перестал, когда онавсхлипнула.
– Давай я положу тебя спать!
– Нет.
– Тогда, может, чаю дать? С ромашкой?
– Нет.
– Как хочешь.
Сбоку она видела его щеку, заросшую черной разбойничьейщетиной, на ней лежал молочный свет от компьютерного яблочка. Рукава он опятьзакатал, словно приготовляясь к черной работе, а сам сел печатать накомпьютере!
Он ей так нравился, что было перед собой неловко. Вот так бысидела и рассматривала его, если бы то большое и неудобное не давило на нее,мешая вдыхать и выдыхать.
Но когда он сел рядом, дышать стало легче, как будто онсразу разделил с ней тяжесть. На двоих не так тяжело.
– Не смотри на меня, – буркнул Добровольский, необорачиваясь. – Ты меня смущаешь.
Олимпиада покорно отвернулась и стала смотреть втелевизионное озеро.
Нет, в пруд. В телевизионный пруд. Озеро не может бытьправильной формы, а пруд может. В парке Екатерининского дворца в Царском Селеименно такие пруды – прямоугольные, гладкие, с темной водой, будто перетянутыегладким шелком.
Вот настанет май, и можно на несколько дней поехать в Питер.
Там будет ветрено и очень просторно, как бывает только вСанкт-Петербурге, даже когда по улицам слоняются толпы туристов. НадПетропавловской крепостью будет сиять холодное северное солнце, и голуби наступеньках Казанского собора будут, треща крыльями, расплескиваться в разныестороны, когда мимо проедет мальчишка на велосипеде. Такси повезет ее,Олимпиаду, по Московскому проспекту, длинному и широкому, таких проспектовпочему-то нет в Москве! Когда машина остановится на светофоре, Олимпиада станеттаращиться в разные стороны, каждый раз с новой радостью узнавая этот город,его серый камень, его шпили и башни, его сдержанную строгость и просторпроспектов и тесноту подворотен и дворов. Когда бы Олимпиада ни приехала вПитер, она каждый раз почему-то обязательно видела целующуюся парочку, словногород так подмигивал ей и говорил, что тут у нас ничуть не хуже, чем в Париже!В прошлый раз парочка целовалась у проходной Кировского завода. Было хмуроехолодное утро, прохожие с замкнутыми питерскими лицами спешили по делам, пахломорем и автомобильными выхлопами – немыслимое сочетание!… Парочка целоваласьпод дождем – очень юные, наивные птенцы, которым дико не хотелось расстатьсядаже на полдня. Люди выходили из проходной и старательно и участливо обходилипарочку, и в этом тоже было какое-то особое питерское ощущение – молодости,скрытого огня, близости небес.
Она будет гулять там одна, совершенно одна, наедине сгородом и рекой и…
По правде говоря, было бы значительно лучше, если бы там сней гулял Добровольский.
– А? – спросил он рядом. – Что ты сказала?
Она ничего не говорила, но он, наверное, услышал ее мысли.