Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но только что спутались, как внезапно раздалось грубое игромкое церковное пение. В испуге открыв глаза, Тихон Ильич сперва разобралтолько одно: орут в нос два мужика, а из прихожей несет холодом и запахоммокрых чекменей. Потом вскочил, сел и разглядел, что это за мужики: один былслепец, рябой, с маленьким носом, длинной верхней губой и большим круглымчерепом, а другой — сам Макар Иванович!
Был Макар Иванович когда-то просто Макаркой — так и зваливсе: "Макарка Странник" — и зашел однажды в кабак к ТихонуИльичу. Брел куда-то по шоссе, — в лаптях, скуфье и засаленномподряснике, — и зашел. В руках высокая палка, выкрашенная медянкой, скрестом на верхнем конце и с копьем на нижнем, за плечами — ранец и солдатскаяманерка; волосы длинные, желтые; лицо — широкое, цвета замазки, ноздри — какдва ружейных дула, нос — переломленный, вроде седельного арчака, а глаза, какэто часто бывает при таких носах, светлые, остро-блестящие. Бесстыжий,сметливый, жадно куривший цигарку и пускавший дым в ноздри, говоривший грубо иотрывисто, тоном, совершенно исключающим возражения, он очень понравился ТихонуИльичу, и как раз за этот тон, — за то, что сразу было видно:"прожженный сукин сын".
И Тихон Ильич оставил его у себя — за подручного. Скинул снего бродяжью одежду и оставил. Но вором Макарка оказался таким, что пришлосьжестоко избить его и прогнать. А через год Макарка на весь уезд прославилсяпрорицаниями, — настолько зловещими, что его посещений стали бояться, какогня. Подойдет к кому-нибудь йод окно, заунывно затянет "со святымиупокой" или подаст кусочек ладану, щепотку пыли — и уж не обойтись томудому без покойника.
Теперь Макарка, в своей прежней одежде и с палкой в руке,стоял у порога и пел. Слепой подхватывал, закатывая молочные глаза под лоб, ипо той несоразмерности, которая была в его чертах, Тихон Ильич сразу определилего, как беглого каторжника, страшного и беспощадного зверя. Но еще страшнеебыло то, что пели эти бродяги. Слепой, сумрачно шевеля поднятыми бровями, смелозапивался мерзким гнусавым тенором. Макарка, остро блестя неподвижными глазами,гудел свирепым басом. Выходило что-то не в меру громкое, грубо-стройное,древнецерковное, властное и грозящее.
Расплачется мать, сыра-земля, разрыдается! —
заливался слепой.
Ра-спла-че-тся, раз-ры-да-ется! —
убежденно вторил Макарка.
Перед Спасом, перед образом,
— вопил слепой.
Авось грешники покаются! —
угрожал Макарка, раскрывая нахальные ноздри. И, сливая свойбас с тенором слепого, твердо выговаривал:
Не минуют суда божьего!
Не минуют огня вечного!
И вдруг оборвал, — в лад со слепым, — крякнул ипросто, своим обычным дерзким тоном, приказал:
— Пожалуйте, купец, рюмочкой погреться.
И, не дождавшись ответа, шагнул через порог, подошел кпостели и сунул Тихону Ильичу в руки какую-то картинку.
Это была простая вырезка из иллюстрированного журнала, но,взглянув на нее, Тихон Ильич почувствовал внезапный холод под ложечкой. Подкартинкой, изображавшей гнущиеся от бури деревья, белый зигзаг по тучам в падающегочеловека, была подпись: "Жан-Поль Рихтер, убитый молнией".
И Тихон Ильич опешил.
Но тотчас же медленно изорвал картинку на мелкие клочки.Потом слез с постели и, натягивая сапоги, сказал:
— Ты напугивай кого подурее меня. Я-то, брат, хорошознаком с тобою! Получи, что следует, и — с богом.
Потом пошел в лавку, вынес Макарке, стоявшему со слепымвозле крыльца, два фунта кренделей, пару селедок и повторил еще строже:
— С господом!
— А табачку? — нагло спросил Макарка.
— Табачку у самого к одному бочку, — отрезал ТихонИльич. — Меня, брат, не перебрешешь! И, помолчав, прибавил:
— Удавить тебя, Макарка, мало за твои шашни! Макаркапоглядел на слепого, стоявшего прямо, твердо, с высоко поднятыми бровями, испросил его:
— Человек божий, как по-твоему? Удавить ай расстрелять?
— Расстрелять вернее, — ответил слепойсерьезно. — Тут, по крайности, прямая сообщение.
Смеркалось, гряды сплошных облаков синели, холодели, дышализимою. Грязь густела. Спровадив Макарку, Тихон Ильич потопал озябшими ногами покрыльцу и пошел в горницу. Там он, не раздеваясь, сел на стул возле окошка,закурил и опять задумался. Вспомнилось лето, бунт, Молодая, брат, жена… и то,что еще до сих пор не платил по квиткам за рабочую пору. Был у него обычайзатягивать платежи. Девки и ребята, ходившие к нему на поденщину, по целым днямстояли осенью у его порога, жаловались на самые крайние нужды, раздражались,говорили иногда дерзости. Но он был непреклонен. Он кричал, призывая бога восвидетели, что у него "во всем доме две трынки, хоть обыщи!" — ивывертывал карманы, кошелек, в притворном бешенстве плевал, как бы пораженныйнедоверием, «бессовестностью» просителей… И нехорошим ему показался этот обычайтеперь. Беспощадно-строг, холоден был он с женой, чужд ей на редкость. И вдруги это поразило его: боже мой, да ведь он даже понятия не имеет, что она зачеловек! Чем она жила, что думала, что чувствовала все эти годы, прожитые с нимв непрестанных заботах?
Он кинул папиросу, закурил другую… Ух, и умен эта бестия,Макарка! А раз умен, разве не может он предугадать — кого, что и когда ждет?Его же, Тихона Ильича, ждет непременно что-нибудь скверное. Ведь уж и немолоденький! Сколько его сверстников на том свете! А от смерти да старости —спасенья нет. Не спасли бы и дети. И детей бы он не знал, и детям был бы чужой,как чужд он всем близким — и живым и умершим. Народу на свете — как звезд нанебе; но так коротка жизнь, так быстро растут, мужают и умирают люди, так малознают друг друга и так быстро забывают все пережитое, что с ума сойдешь, есливдумаешься хорошенько! Вот он давеча про себя сказал:
— Жизнь мою описать следует…
А описывать-то что? Нечего. Нечего. Нечего или не стоит.Ведь он сам почти ничего не помнит из этой жизни. Совсем, например, забылдетство: так, мерещится порой день какой-нибудь летний, какой-нибудь случай,какой-нибудь сверстник… Кошку чью-то опалил однажды — секли. Плеточку сосвистулькой подарили — и несказанно обрадовали. Пьяный отец подозвалкак-то, — ласково, с грустью в голосе:
— Поди ко мне, Тиша, поди, родной!
И неожиданно сгреб за волосы…
Если б жив был теперь шибай Илья Миронов, Тихон Ильич кормилбы старика из милости и не знал бы, едва замечал его. Ведь было же так сматерью, спроси его теперь: помнишь мать? — и он ответил: помню какую-тогнутую старуху… навоз сушила, печку топила, тайком пила, ворчала… И большеничего. Чуть не десять лет служил он у Маторина, но и эти десять лет слились водин-два дня: апрельский дождик накрапывает и пятнит железные листы, которые,грохоча и звеня, кидают на телегу возле соседней лавки… серый морозный полдень,голуби шумной стаей падают на снег возле лавки другого соседа, торгующегомукой, крупой, халуем, — гуртуют, воркуют, трепещут крыльями, — а онис братом бычьим хвостом подхлестывают жужжащий у порога кубарь… Маторин был тогдамолод, крепок, сизо-красен, с чисто выбритым подбородком, с рыжими бачками,срезанными до половины. Теперь он обеднел, шмыгает старческой походкой в своейвыгоревшей на солнце чуйке и глубоком картузе от лавки н лавке, от знакомого кзнакомому, играет в шашки, сидит в трактире Даева, пьет понемножку, хмелеет иприговаривает: